Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Пространство публичного и сфера частного 8 глава




К сожалению условия, на каких людям дана жизнь, делают единственным преимуществом, какое можно извлечь из пло­дотворности человеческой рабочей силы, способность удовлет­ворить с ее помощью жизненные потребности более чем одно­го человека и более чем одной семьи. Продукты труда, резуль­таты обмена веществ между человеком и природой недостаточ­но долговечны чтобы стать частью мира и трудовая деятель­ность, исключительно занятая поддержанием жизни, не обра­щает внимания на мир. Animal laborans, гонимое своими теле­сными потребностями, не владеет своим телом так же хорошо как homo faber своими руками, этим первоорудием человека, вот почему Платон утверждал что рабы и рабочие не только подчинены необходимости и потому неспособны к свободе, но покорились животной стороне „души"66. Работающее массовое общество, какое было на уме у Маркса, когда он говорил об „обобществившемся человечестве", состоит из родовых существ, из безмирных представителей человеческого рода, все равно, загнаны ли они как рабы своего хозяина в это положение чу­жим насилием или на правах „свободных" рабочих выполняют свои функции добровольно.

Само собой разумеется, безмирность у animal laborans со­вершенно другого рода, чем активное бегство от мира, бегство из публичности мира, бывающее, как мы видели, признаком деятельного добра. Animal laborans не бежит от мира, но вы­толкнут из него в неприступную приватность собственного тела, где он видит себя в плену у потребностей и желаний, в которых никто не участвует и которые никому невозможно вполне пе­редать. Рабство и изгнание в домохозяйство, в общем и целом вплоть до Нового времени определявшее общественное поло­жение трудящихся классов, продиктовано в первую очередь самой природой человека, condition humaine: жизнь, для всех других родов живых существ тождественная их бытию вообще, для человека из-за присущего ему „бунта против тщеты" и преходящести настолько не совпадает с его экзистенцией, что может даже представиться ему обузой, помехой как раз его че­ловеческому бытию. И эту обузу нести тем тяжелее, что ни один из так называемых „высших" интересов не может сравниться по непосредственной настоятельности с элементарными жиз­ненными потребностями, под напором которых нужно озабо­титься сначала обо всем „низшем", чтобы „высшее" вообще могло хотя бы просто поднять голову. Социальным положени­ем работающей части человечества было услужение и рабство, потому что они естественным образом обусловлены самой жиз­нью. Omnis vita servitium est — „всякая жизнь есть рабство". Обузу жизни, биологического круговорота, заполняющего и вместе поглощающего все специфически человеческое, био­графически описуемое время между рождением и смертью че­ловека, можно по причине естественно производимого им из­лишка свалить на других, и рабы древности были заняты глав­ным образом в хозяйстве, где освобождали своих господ от этой обузы, а именно от тягот, связанных с чистым потреблением; лишь относительно малое число их — статистически слишком незначительное, а исторически являющееся слишком поздним феноменом чтобы объяснить и оправдать им учреждение раб­ства, — было занято в производстве товаров или в качестве го­сударственных рабов на шахтах. Исключительная роль рабского труда в античном общественном порядке, так и не дошед­шем, хотя ему был известен и свободный труд, до осознания непроизводительности и пустопорожности всякого рабского труда, можно в принципе объяснить лишь тогдашним акцен­том на потреблении, а не на производстве, так что, по выраже­нию Макса Вебера, античные города в отличие от средневеко­вых были прежде всего „центрами потребления, а не произ­водства". За то, чтобы все свободные граждане могли быть избавлены от груза жизненных нужд, платили страшно доро­гую цену, и она никоим образом не сводилась лишь к насиль­ственной несправедливости, причинявшейся тем, кого оттесня­ли в сумерки нужды и тягостного труда. Эти сумерки сами по себе в известной мере еще естественны, они неустранимо при­надлежат к условиям человеческой жизни; лишь насилие, ка­ким часть человечества за счет других освобождает себя от этой естественной обусловленности, является делом людей. И таким образом действительная цена, какую платят за абсолютную сво­боду от необходимости, в известном смысле есть сама жизнь, соотв. ее живость; цена, за какую человек только и может изба­виться от тягот жизни, та, что на его долю остается своего рода жизнь-эрзац, искусственная жизнь, утратившая свою естествен­ную живость. С помощью слуг господа могли найти замену даже для своих пяти чувств, даже „тяготу" видения и слышания с них могли снять их заместители, „через которых они и видели и слышали", как это называется у Геродота.

Внутри биологического круговорота, обусловившего своим ритмом линейное, необратимое временное протяжение чело­веческой жизни, удовольствие и неудовольствие, тягота выра­батывания и наслаждение поглощения всего необходимого для жизни располагаются так близко одно к другому, что последо­вательное устранение тяготы труда неизбежно лишает и жизнь ее естественнейших наслаждений; поскольку же эта биологи­ческая жизнь остается двигателем собственно человеческой жизни, последняя может вполне избежать „работы и заботы" лишь, когда готова отречься от присущей ей живости и виталь­ности. Тяготы и беды никогда невозможно изгнать из челове­ческой жизни полностью, не изменив заодно и всей человечес­кой экзистенции; они не признаки какого-то нарушения, но скорее вид и способ, каким дает о себе знать сама жизнь вместе с нуждой, к которой она привязана. „Беструдная жизнь богов" для смертных стала бы неживой жизнью.

Ибо действительность, какою повертывается к нам жизнь, и реальность, присущая миру и требующая от нас доверия, имеют разную природу. Реальность мира убеждает нас прежде всего постоянством и долговечностью, бесконечно возвышаю­щимися над человеческой жизнью. Знай человек о его скором конце, мир неизбежно утратил бы именно свой характер дей­ствительности, как он по сути и утратил его в раннем христиан­стве, пока верующие оставались убеждены в скором осуществ­лении эсхатологических ожиданий и надежд. Действительность жизни напротив дает о себе знать исключительно в той интен­сивности, с какою она ощущается в каждое мгновение своего присутствия, и эта интенсивность выражается с такой стихий­ной силой, что там, где она воцаряется в радости или страда­нии, всякое восприятие реальности мира исчезает. Что жизнь богачей теряет в витальности, в близости к земному „добру" земли то, что приобретает в утонченности, в способности чув­ствовать прекрасные вещи мира, отмечалось часто. Умение жить в мире способно осуществиться лишь в топ мере, в какой люди имеют волю трансцендпровать жизненные процессы, отстра­ниться от них, тогда как наоборот витальность и живость чело­веческой жизни могут быть сохранены только в той мере, в ка­кой люди готовы взять на себя груз, тяготы и труд жизни.

Теперь, правда, невероятное совершенствование инструмен­тов труда — изобретение немых роботов, с какими homo faber пришел на помощь к animal laborans, чтобы таким путем разре­шить на свой манер проблему свободы, решавшуюся полити­чески деятельными людьми только на путях господства и раб­ства, через угнетение людей, создание арсенала „говорящих орудий" (instrumentum vocale, как называли античных домаш­них рабов) — сделало двоякое „бремя" жизни, тяжесть труда и вынашивания детей, более легким чем когда-либо. Однако это никак не может означать что отныне труд как деятельность уже не стоит под давлением необходимости или что человеческая жизнь теперь освобождена и избавлена от теснящей неотступ­ности жизненных нужд. Разве что в обществе рабовладельцев.проклятие" нужды непрестанно стояло у каждого перед гла­зами в образе рабов, яснейшим образом демонстрировавших что „жизнь есть кабала", тогда как в современном обществе эти элементарные жизненные условия уже не проявляются с пол­ной наглядностью и потому легко тонут в забвении. Естествен­но напрашивается мысль, что эта забывчивость может оказать­ся только родом прелюдии к громадным, фантастическим из­менениям предстоящей нам второй промышленной, „атомной революции"; но это гадания, не очень правдоподобные перед лицом того факта что пока у нас едва ли есть основание ожи­дать от предстоящих изменений не просто, как от всей прежней техники, сдвигов в созданном и обитаемом нами мире, но так­же и отмены основных условий человеческой жизни на земле. Поскольку же эти основные условия остаются прежними, люди могут быть свободны лишь когда знают о необходимости и чув­ствуют ее груз на своих плечах. Когда работа станет настолько легкой что перестанет уже быть проклятием, возникнет опас­ность что никто уже не будет желать избавиться от необходи­мости, т. е. люди поддадутся ее насилию даже не зная что их насилуют.

Орудия и инструменты, так удивительно облегчившие тру­довую деятельность, сами отнюдь не продукты труда, но по­добно всем средствам труда продукты создания, изготовления; они хотя и играют роль в процессе потребления, но сами при­надлежат к фонду предметов потребления внутри мира. Кроме того, хотя орудия облегчают труд, они не обязательно необхо­димы для его осуществления и их роль в рабочем процессе имеет вторичную природу сравнительно с их значением для созда­ния и изготовления предметов. В самом деле, без орудий труда невозможно вообще ничего создать, и изобретение аппаратов и инструментов, по сути, совпадает с зарождением homo faber а и возникновением созданного человеком вещественного мира. Что касается труда, то наоборот, приспособления лишь усили­вают и умножают природную рабочую силу; а эта рабочая сила может быть самое большее частично заменена природными силами вроде домашних животных, силы воды, электричества т. д., но не орудиями труда. Благодаря орудию естественная плодотворность у animal laborans многократно возрастает и производит излишек потребительских благ. Но всё это изме­нения количественного рода, тогда как все создаваемые пред­меты вообще не смогли бы возникнуть без орудий труда, при­способленных к их изготовлению, и это относится к условиям возникновения художественного произведения не меньше чем к простейшим предметам повседневного употребления.

Сюда прибавляется то, что процесс потребления, облегчае­мый орудием труда, не безгранично поддается механизации; любая домохозяйка знает, что сотня электроприборов на кух­не и полдюжины роботов в подполе никогда еще не заменяли услуг одной единственной услужливой души. Это, похоже, за­ложено в природе вещей, в пользу чего говорит и то, что всё можно было предсказать за тысячелетия до того, когда совре­менное развитие инструментов и аппаратуры еще дремало в облаках сказочной мечты. В самом деле, Аристотель, однажды в шутку отпустив поводья своего воображения, сумел совершен­но верно представить себе положение вещей; по его мнению, вполне можно помыслить мир, где „каждое орудие исполняло бы свою работу по приказу... как статуи Дедала или треножни­ки Гефеста, которые по словам поэта,сами собой на собранье богов приходили'". Тогда „челнок ткал бы и плектр ударял по лире без направляющей их руки". Это, продолжает Аристотель, действительно означало бы что ремесло осуществляется без ре­месленника, но отсюда не следовало бы что домашнее хозяй­ство стало бы можно вести без рабов. Ибо рабы не инструмен­ты для создания предметов, а живые орудия труда, чьи услуги возобновляются и поглощаются подобно обслуживаемому ими жизненному процессу. Процесс создания ограничен во вре­мени и функция необходимого для него орудия труда имеет предвидимую, подконтрольную цель, совпадающую с изготов­лением предмета. Наоборот, жизненный процесс, понуждаю­щий к работе, бесконечен, и из орудий ему бы единственно со­ответствовал какой-perpetuum mobile, т. е. как раз то, чем instrumentum vocale действительно и является, будучи беско­нечным „деятелем" в своей жизненности подобно обслуживае­мому им живому организму. Поскольку полезность средств тру­да исчерпывается в их применении, труд никогда не может поспеть за специфической „производительностью" орудий; ибо к существу орудий подобных машине принадлежит

Поэтому в то время как средства труда, т. е. орудия, кото­рые animal laborans получает для своих нужд от homo faber, в процессе труда могут иметь лишь вторичное значение, никогда, не будучи способны развернуть в нем свою полную действен­ность, а именно производство чего-то совершенно отличного и превосходнейшего чем голая примененность, совершенно про­тивоположное тому справедливо о втором великом принципе, революционизировавшем современный труд, а именно о раз­делении труда. Разделение труда есть по сути дела принцип, внутренне присущий процессу труда, и его не надо смешивать с лишь внешне похожим принципом специализации профес­сий, свойственным процессу создания. Единственное, что у про­фессиональной специализации есть общего с разделением тру­да, это общий принцип организации, который со своей сторо­ны не возникает ни из создания, ни из труда, а исходит из по­литической сферы, т. е. обязан своим существованием челове­ческой способности к поступку. Феномены профессиональной специализации и разделения труда могут вообще появиться лишь внутри политических общностей, где люди не просто живут вместе, но совместно и действуют, и где, поэтому извес­тен принцип организации.

Специализация в процессах создания ориентируется по су­ществу на создаваемый предмет, для изготовления которого требуется более чем одно умение, так что дело тут идет всегда об объединении и организации определенных профессий, мо­гущих быть совершенно разными, но слаженных друг с другом и кооперирующих между собой. Разделение труда, наоборот, покоится на том, что каждая из раздельных работ качественно равнозначна и потому ни для какой из них особых умений не требуется; сама по себе ни одна из этих раздельных работ ни­чего не производит, каждая соответствует лишь определенно­му кванту рабочей силы, вместе с другими квантами образую­щей общую сумму. Возможность этого восходит к тому факту, что два человека могут ввести в действие свои телесные силы одновременно и согласованно, так что, по сути, они „находятся между собой в таком соотношении, как если бы были одно". Это соединение есть полярная противоположность всякой под­линной кооперации, опирающейся как раз на различие кооперирующихся; объединение при разделении труда указывает в сторону родового единства, когда любой экземпляр равен лю­бому другому вплоть до взаимозаменимости. (Формирование трудовых коллективов, где работники социально организова­ны по принципу всем им в равной мере присущей и потому поддающейся делению рабочей силы, составляет острейший контраст союзам ремесленников, начиная от цехов и гильдий и вплоть до известных типов современных профсоюзов, группи­рующихся на основе известных умений и специализаций, кото­рые как раз и отличают их от других ремесленников.) И по­скольку ни один из поделенных квантов труда сам по себе и от себя, вне зависимости от их суммарного множества, не целесо­образен и с достижением своего частного результата не может прийти к завершенности, „естественное" завершение трудово­го процесса при разделении труда точно такое же как и при неразделенном труде: деятельность завершается либо когда воспроизводство необходимых средств к жизни закончено или когда рабочая сила истощилась. В обоих случаях однако это окончание не окончательно; средства к жизни надо опять вос­производить снова, а истощение составляет лишь часть инди­видуального жизненного процесса, не коллективной жизни рода, который в случае разделения труда является в качестве коллективной рабочей силы собственно субъектом трудового процесса. Коллективная рабочая сила неистощима и соответ­ствует бессмертию рода, чей жизненный процесс в целом тоже не прерывается рождением и смертью отдельных экземпляров. Намного больше проблем чем возможные ограничения тру­довых ресурсов создает поэтому лимитирование, накладывае­мое на трудовой процесс со стороны ресурсов потребления, поскольку они остаются привязаны к индивиду также и там, где на место индивидуальной выступает коллективная рабочая сила. Безграничным может в принципе быть только растущее накопление, да и то лишь при условии „обобществившегося человечества", которое освобождает свой производственный процесс от ограничений индивидуальной частной собственно­сти и преодолело ограниченность индивидуального присвое­ния тем, что все богатство, состоявшее в недвижимой собствен­ности, в обладании „нажитыми" и „накопленными" вещами, превращено в деньги или в потребительские товары, которые через их расходование вновь вливаются в экономику и ведут к дальнейшему нарастанию процесса производства. В подобном обществе мы уже и живем, коль скоро в среднем достаток оценивается теперь не по тому чем человек владеет, а по тому что оН получает и что может потратить, или потребить, т. е. по тем двум формам, в которых происходит обмен веществ человечес-К0го тела. Проблема этого современного общества поэтому в Т0м, каким образом можно привести индивидуально ограни­ченные ресурсы потребления в согласие с принципиально без­граничными ресурсами труда.

Поскольку человечество в целом еще очень далеко от дос­тижения этой границы изобилия, то возможные пути, на каких общество, возможно, преодолеет природой заложенное ограни­чение его собственной плодовитости, можно наблюдать только в рамках отдельной страны и очертить только прикидочно; окажутся ли они, в конечном счете, действенными, судить нельзя уже, потому что значительный процент нынешнего изобилия избыточно богатых стран уходит, на благо им самим и другим,» районы мира, чьим проклятием еще остается бедность. Про­клятия богатства можно, поэтому коснуться лишь походя, рав­но как и средств противостоять ему, какие предоставляет жи­вущее в изобилии общество. Они заключаются в том, чтобы об­ращаться с предметами употребления так, как если бы они были предметами потребления, или вообще превращать у потребле­ние в потребление, так что теперь какой-нибудь стул или стол потребляется с той же быстротой, как некогда платье или ботинок, а платье или ботинок по возможности оставляются в мире не намного дольше, чем откровенно потребительские товары и „потребляются" подобно им. Этот образ и способ обращения с вещами мира с полной естественностью вытекает из способа, каким они производятся. Ибо отличительный признак совре­менного хозяйства — не столько производство товаров, сколь­ко превращение создающей, изготовляющей деятельности в груд. Поскольку предметы произведены этим трудом и таким образом стали продуктами труда, они уже не включаются в упот­ребление, но потребляются и поглощаются. П решающий фак­тор этого превращения — не замена орудия труда машиной, а перестройка процесса изготовления через введение разделения труда, которое является собственно средством производства, рассчитанным на трудовую деятельность и соразмерным ей. Но подобно тому, как орудие труда в форме работающей установки и машины вторглось в трудовой процесс и придало ему види­мость „производительной" трудовой деятельности, так наобо­рот разделение труда, возникшее еще до промышленной рево­люции, перекинулось и на процессы создания, на изготовление предметов употребления. Не машина, а еще раньше того систематическое подразделение процесса изготовления сдела­ло в принципе излишней старую профессиональную специали­зацию и впервые создало возможность массового производства, впоследствии конечно сумевшего невероятно развернуться бла­годаря машине.

Подобно тому, как рабочие инструменты и орудия труда облегчают гнет и тяготу труда, не меняя, однако из-за этого сущ­ность труда и присущую ему необходимость, точно так же мас­совость и избыточность, с какою продукты труда внезапно по­являются теперь в мире, не могут ничего изменить в их статусе потребительских товаров, не предназначенных для длительного существования и долговременного пребывания в мире. Совсем иначе однако, обстоит дело с созданием. Здесь новейшие сдви­ги вызвали к жизни существенное изменение, поскольку про­цесс создания, даже когда в нем производятся не продукты по­требления, из-за присущего ему теперь разделения труда при­обрел по сути черты трудового процесса. Это дает о себе знать в бесконечном повторении одних и тех же приемов, к чему тол­кает уже само разделение труда, и хотя машины принудили человека к несравненно более быстрому ритму повторений чем то когда-либо предусматривалось и предписывалось круговра­щением природы, тем не менее, этот типичный для модерна феномен ускорения лишь затемнил, но никоим образом не уст­ранил тот факт, что любая работа, а вовсе не только работа у станка, характеризуется повторяемостью и что таким образом машина идет здесь навстречу самой сути труда. Точно так же машина лишь увеличивает плодотворность, присущую самому труду, а изобилие, выбрасываемое в мир массовым фабричным производством, автоматически превращает изготовляемые ве­щи в товары потребления. Бесконечность ускоряемого маши­нами рабочего процесса не может быть гарантирована ничем кроме как постоянно возобновляющейся потребностью потре­бителей, и это означает, что производимая им продукция дол­жна утратить характер употребления и приравняться к про­дуктам потребления. С точки зрения употребляющего и потреб­ляющего человека это попросту значит, что из-за невероятного ускорения амортизации объективная разница между употреб­лением и поглощением, между относительным постоянством употребляемых предметов и стремительным появлением и по­глощением продуктов потребления исчезает или становится незначительной.

Само функционирование современной экономики, ориен­тированной на труд и на трудящегося, требует, чтобы все вещи внутри мира появлялись и исчезали в постоянно ускоряющем­ся темпе; она тотчас впала бы в застой, если бы люди начали по-прежнему употреблять вещи, уважать их и сохранять в при­вычно присущем им составе. Жилища, мебель, машины, все вещи, применяемые нами и окружающие нас, должны как мож­но скорее потребляться, как бы пожираться, словно и они тоже принадлежат к тем „дарам" леса и поля, которые бесполезно портятся, если не втянуты в бесконечный круговорот челове­ческого обмена веществ с природой. Мы словно разрушили хранительные стены, которые во все предшествующие эпохи оберегали мир, создание человеческих рук, от природы — от циклических природных процессов, тесным кольцом обступив­ших мир, равно как и от биологического круговращения, на­сквозь пронизывающего его в лице самого человечества, — с тем успехом, что само существование человеческого мира, и без того угрожаемое, мы отдали и подставили природным процес­сам, решив, по-видимому, что мы уже настолько абсолютные господа над природой, что способны обойтись и без мира, этой нашей специфически человеческой родины внутри земной при­роды.

На смену долговечности, надежности, постоянства, идеалов homo faber, строителя мира, выступил идеал трудящегося животного, animal laborans, в своих мечтах воображающего себе изобилие какой-то страны молочных рек и кисельных берегов. Идеалом трудящегося социума и может быть лишь изобилие, возрастание плодовитости, дарованное трудом. Так трудовую деятельность мы превратили в работу, а работу разложили на ее мельчайшие частицы, пока не подладили ее к разделению труда и не пришли к общему знаменателю элементарнейшей операции, чтобы убрать с дороги рабочей силы — которая яв­ляется частью природы и возможно мощнейшей из всех при­родных сил — то „неестественное", а именно в подлиннейшем смысле слова искусственное препятствие, которое заключается в мире, в присущем ему постоянстве созданий человеческих рук.

 

Мы часто слышим, что современное общество есть потреби­тельское общество, а поскольку, как мы видели, работа и потребление представляют собственно лишь две фазы одного и того же процесса, навязанного человеку жизненной необходи­мостью, то это означает, иными словами, что современное об­щество есть общество труда. Причем это общество труда и по­требления возникло не благодаря эмансипации рабочего клас­са, а скорее благодаря освобождению самой трудовой деятель­ности, опередившему на несколько веков эмансипацию трудя­щихся. Для социального порядка, в котором мы живем, значи­мо не столько то, что впервые в истории трудящееся население допущено с равными правами в публичную сферу, сколько то, что внутри этой сферы всякая деятельность понимается как труд, а стало быть все что бы мы ни делали опускается до ниж­ней ступени человеческой деятельности, до обеспечения жиз­ненных потребностей и удовлетворительного уровня жизни. Согласно общепринятому убеждению, основная задача всякой профессии — обеспечение соответствующего дохода, и число людей, особенно в свободных профессиях, чей выбор профес­сии руководствуется иными целями, быстро сокращается. Ху­дожественные профессии — строго говоря, единственные за­нятые „создающей деятельностью", какие еще остались в рабо­тающем социуме, — составляют тут единственное исключение, еще- как-то допускаемое этим обществом.

Та же тенденция понимать любую серьезную деятельность как способ заработать на пропитание, чтобы „хватило на жизнь" (to make a living), проявляется в привычных для нашего обще­ства теориях труда, едва ли не единодушно определяющих труд как противоположность игре. Единственная серьезная деятель­ность, сама серьезность жизни в буквальнейшем смысле, есть работа, а все остальное, если отнять работу, будет игрой. Кри­терием для различения тут служит опять-таки жизнь, жизнь одиночки или общества в целом: свободным, как во время оно, считается все то, что не служит ее прямым нуждам; но от всех таких свободных деятельностей — от artes liberales — осталась одна только игра. И в игре действительно выражается что-то вроде свободы самой жизни, а именно „свободного" избытка сил, смеющего играть, раз состояние производительных сил общества достигло точки, когда в дальнейшем росте уже нет жизненной нужды. Эти теории, придающие концептуальную отчетливость оценкам деятельности, само собой разумеющим­ся в трудовом обществе, имеют со своей стороны следствием то, что поднимают расхожие в обществе суждения и предрассудки на уровень, когда они последовательно могут быть доведены до своего логического предела. Тут характерно то, что отныне даже созидательная и „творческая" деятельность художника не оставляются в покое, но отождествляются с естествен--ной противоположностью труда, игрой, лишаясь тем самым своей весомости в мире. Внутри трудового жизненного процес­са общества в целом „игра" художника выполняет ту же функ­цию что игра в теннис или растрата времени на хобби в жизни индивида. Короче, освобождение труда имело следствием то, что рабочая активность принята не просто за равноценную и равноправную с любой другой человеческой деятельностью внутри vita activa, но достигла неоспоримого превосходства. С точки зрения „жизненной серьезности", сводящейся к вос­производству жизни в труде и „зарабатыванию на жизнь", вся­кая нерабочая деятельность превращается в хобби.

Для нашего слуха эти самотолкования модерна звучат на­столько отчетливо и почти естественно, что будет неплохо за­думаться о том, как мыслили об этих вещах все ранние, не-новоевропейские века. Для них не менее естественным было то, что „искусство зарабатывать деньги" не имеет совершенно ни­чего общего с собственной сутью тех „искусств", которые — подобно медицине, кораблевождению или архитектуре — всегда Уже сопровождались каким-то гонораром, денежным воз­награждением. Платон, пожалуй, первым числивший зарабатывание денег как искусство среди других искусств, ввел его сюда именно потому что иначе ему не удава­лось объяснить денежное вознаграждение, вещь явно совершен­но иного рода чем подлинная цель того что мы сегодня назва­ли бы вольными профессиями; в самом деле, что общего у де­нег уже и со здоровьем, предметом медицины, или с возведе­нием зданий, предметом архитектуры? По-видимому, для заня­тий этими искусствами требовалось еще знание какого-то доба­вочного, сопроводительного искусства, помогающего сверх того добраться еще и до своих денег; но это добавочное искусство рассматривалось никоим образом не как элемент труда, необ­ходимо присущего всем в целом свободным профессиям, но напротив как искусство, позволявшее „художнику" освобождать себя от необходимости работать. Оно относится к той же ка­тегории что искусство домохозяйства, каким умеет пользовать­ся домохозяин, управляясь со своими рабами, которые ведь не сами собой так послушны, чтобы хозяйство функционировало без проблем. Подобно тому, как цель медицины здоровье, так цель приобретательского искусства свобода от забот существо­вания; это не вид и способ работы, но напротив то, что человек обязан уметь, чтобы не быть обязанным работать. И цели дру­гих искусств, этим искусством лишь сопровождаемых, само со­бой разумеется, еще дальше отдалены от заботы о жизненных нуждах.

Эмансипация труда, за которой последовала эмансипация рабочего класса, его освобождение от угнетения и эксплуата­ции, несомненно, „прогрессивна", если мы измеряем прогресс уменьшением насилия в человеческом обществе. Что она так же прогрессивна, если измерять прогресс увеличением свобо­ды, в этом уверенности уже намного меньше. За единственным исключением пытки никакая осуществляемая человеком власть не сравнима с чудовищной природной силой необходимости, с ее нудящей мощью. Тут может быть причина, почему греческий язык выводил слово для пытки из слова, означавшего не­обходимость, а не от слова со значением насилия; греки назы­вали пытки, как если бы осуществляемое тут челове­ком насилие достигало принуждающей силы необходимо­сти. Во всяком случае, тут причина, почему на протяжении всей античности пытка, а именно „необходимость, какой ни один человек не может противостоять", могла применяться лишь я против рабов, и без того подчиненных необходимости. Именно эти искусства насилия — „война, торговля и пиратство", к чьему триединству по Гёте прибавлялось еще искусство деспо­тического господства над рабами, — обеспечивали победите­лям услуги побежденных, а потому на протяжении большей части известной нам истории они настолько вытесняли необхо­димость в частную сферу, что оставалось пространство для яв­ления свободы. Не христианство, а Новое время с его превоз­несением труда достигло здесь решающего сдвига и покрыло искусства насилия таким позором, какого они никогда раньше не знали. Возвышение статуса труда, а стало быть, происходя­щего в труде обмена веществ человека с природой и его необ­ходимости, состоит в теснейшей связи с понижением статуса насилия и его искусств, а именно как принуждения, подавле­ния и эксплуатации, так и искусств создания, которые, как нам придется увидеть, тоже содержат важный элемент насильственности. Причем дело обстоит так, словно снижение насильственности, столь бросающееся в глаза во всем новоевропейском сдви­ге, как бы автоматически распахнуло двери для необходимос­ти. То, что однажды в нашей истории, а именно в последние века гибнущей Римской империи, уже происходило, смогло теперь повториться вновь. А именно, труд тогда уже начал пре­вращаться в занятие свободных — но лишь, „чтобы подчинить их принуждению кабалы".

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...