Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Из книги «Кризис современного мира» 7 глава




Пока пробуждение не наступило, мы проводим дни в беспечности, блаженстве, упоении. Когда же спадает пе­лена иллюзий, наступает пресыщение. Протрезвевшему от всего тошно; как всякий излечившийся фанатик, он боль­ше не может выносить бремя химер, уродливых или сим­патичных — все едино. Теперь он так далек от них, что не понимает, в силу какого помрачения мог ими прель­ститься. Когда-то благодаря им он преуспевал и утвер­ждался. Ныне ему так же трудно представить себе про­шлое, как и будущее. Он растратил впустую всю свою энергию, подобно одержимым бесом перемен народам, которые развиваются слишком быстро и, отбрасывая один идол за другим, в конце концов, исчерпывают их запас. Еще Шаррон1 отмечал, что во Флоренции за десять лет происходило больше потрясений и смут, чем в Гризоне за

1 Шаррон Пьер (1541—1603)— французский философ и теолог. В главном сочинении «О мудрости» (1601) развивал идеи, близкие к скеп­тицизму М. Монтеня. — Примеч. ред.

Из книги "Разлад"

пятьсот, и делал вывод, что жизнеспособно то общество, где дремлет дух.

Архаичные цивилизации потому просуществовали так долго, что не знали страсти к обновлению и смене мни­мых ценностей. Когда же шкала меняется с каждым по­колением, об исторической долговечности нечего и меч­тать. Древняя Греция и современная Европа — примеры культур, обрекших себя на преждевременную смерть сво­ей жаждой менять обличья и неумеренным потреблением богов и их заменителей, Китай же и Египет тысячелетия­ми млели в величественной косности. Как и африканские культуры до контакта с европейцами. Теперь эти культу­ры тоже под угрозой, потому что приспособились к чужо­му ритму. Утратив благотворную неподвижность, они все больше разгоняются и неизбежно придут к падению, как и образцы, которым они подражают, как и все скоротеч­ные, неспособные протянуть больше десятка веков циви­лизации. Народам, которые займут господствующее место в дальнейшем, достанется еще меньший срок: в истории замедленный темп всегда сменяется гонкой. Как не поза­видовать фараонам и их китайским коллегам!

Установления, общества, цивилизации разнятся по масштабам и продолжительности существования, но все подчиняются общему закону, согласно которому источ­ник неуемной энергии, которому они обязаны своим подъ­емом, со временем ослабевает и входит в рамки, а как только исступление, эта главная движущая сила, остыва­ет, наступает упадок. По сравнению с буйными периода­ми роста закатная пора кажется нормальной, она и впрямь нормальна, даже чересчур, и это делает ее едва ли не столь же губительной.

Народ, достигший процветания, истративший все свои таланты и полностью истощивший свой гений, искупает этот успех бесплодием. Он выполнил свой долг и мечтает

Эмиль-Мишель Чоран

пожить спокойно, но, увы, этого-то ему не удается. Когда римляне — или их жалкие остатки — вознамерились от­дохнуть, пришли в движение варвары. В учебниках, рас­сказывающих о нашествиях, говорится, что до середины V века германцы, служившие в армии и администрации империи, брали латинские имена. Ну а потом обязатель­ными стали германские. Выдохшиеся господа, теснимые во всех областях, не внушали больше ни страха, ни поч­тения. Зачем было называться на их лад? «Повсюду ца­рила убийственная сонная одурь», — писал Сальвиан, са­мый беспощадный обличитель античной культуры в по­следней стадии вырождения.

Как-то вечером в метро я внимательно огляделся по сторонам: все сплошь, включая меня самого, приезжие... Только двое или трое, судя по лицам, местные, они явно испытывали неловкость и словно извинялись за то, что за­тесались среди нас. Та же картина в Лондоне.

В наше время миграции происходят не как массовые переселения, а в виде постепенного проникновения: чу­жаки понемногу просачиваются в среду «коренных жи­телей», слишком анемичных и утонченных, чтобы опус­каться до идеи «своей территории». Тысячу лет бдительно охранявшиеся двери распахнулись настежь... Когда поду­маешь о долгих распрях между французами и англичана­ми, потом между французами и немцами, кажется, что все они, взаимно выматывая друг друга, старательно прибли­жали общий крах, чтобы уступить место другим предста­вителям человечества. Новое Volkerwanderung (пересе­ление народов), как и в древности, вызовет этническое смешение, все фазы которого пока не предугадать. Глядя на эти разномастные физиономии, нельзя и помыслить о сколько-нибудь однородном сообществе. Сама возмож­ность такого пестрого сборища — признак того, что у ко­ренных жителей того пространства, которое это сборище

Из книги "Разлад"

занимает, не было желания хоть в какой-то мере сберечь свою идентичность. В Риме в III в. н. э. только шестьде­сят тысяч жителей из миллиона были латинского проис­хождения. Как только какой-нибудь народ доведет до кон­ца историческую идею, воплощение которой входило в его миссию, ему становится незачем сохранять свою са­мобытность, свою характерную внешность в хаосе раз­ноплеменных лиц.

Европейцы, господствовавшие в обоих полушариях, мало-помалу становятся всемирным посмешищем: им, ху­досочным, в буквальном смысле измельчавшим, уготова­на участь париев, дряхлых, слабосильных рабов, и толь­ко русские, последние белые люди, возможно этой уча­сти избегнут. У них еще осталась гордыня, этот двигатель, нет, этот стимул истории. Нация, потерявшая гордость и переставшая видеть в себе смысл или главную ценность вселенной, сама себе отрезает дальнейшее развитие. На свое счастье или несчастье — как посмотреть, — она на­сытилась. Честолюбец, глядя на нее, отчается, зато созер­цатель с червоточинкой в душе придет в восторг. Только продвинувшиеся до опасной грани народы и интересны, особенно для тех, кто сам не слишком обласкан Временем и заигрывает с Клио из желания наказать себя, заняться самобичеванием. Впрочем, этой потребностью продикто­ваны чуть ли не все человеческие деяния, как большие, так и малые. Каждый из нас работает против собственных интересов; мы этого не сознаем, пока вовлечены в дело сами, но достаточно оглянуться назад, чтобы убедиться — во все времена люди боролись и жертвовали собой ради пользы своего явного или потенциального врага: деяте­ли Революции старались для Бонапарта, Бонапарт — для Бурбонов, Бурбоны — для Орлеанов... Так что же, исто­рия — это сплошное издевательство и у нее нет никакой цели? Есть, и не одна, а много, но она достигает их, дви-

Эмиль-Мишель Чоран

гаясь в противоположную сторону. Это явление универ­сальное. Мы достигаем обратного тому, к чему стреми­лись; мы рвемся навстречу прекрасной лжи, которую сами себе выдумали. Вот откуда успех биографий, наименее скучного из несолидных жанров. Воля никогда никого не доводила до добра: обычно то, чего добиваются упорнее всего, ради чего идут на самые большие лишения, ока­зывается более чем сомнительным благом. Это верно для писателей, завоевателей — для всех, кого ни возьми. Ко­нец любого из нас дает не меньше пищи для размышле­ний, чем конец целой империи или конец человека вооб­ще, который так гордится своим с трудом приобретенным прямохождением и так боится вернуться в исходную точ­ку: закончить эволюцию таким, каким начал — согнутым и заросшим шерстью. Над каждым существом нависает угроза деградировать до первоначального состояния (не говорит ли это о тщетности его да и любого развития?), если же кому-то удается этой угрозы избежать, то кажет­ся, что он уклонился от выполнения долга, нарушил пра­вила игры, из экстравагантности выбрав для себя другой способ падения.

Роль периодов упадка заключается в том, чтобы обна­жить, разоблачить цивилизацию, разбить ее кумиры, из­бавить ее от привычки кичиться своими достижениями. Она получает таким образом возможность оценить свое прошлое и настоящее, увидеть бесплодность всех потря­сений и усилий. И по мере отстранения от бредней, на которых основывалась ее слава, она все больше продви­гается к осознанию реальности... к отрезвлению, к все­общему пробуждению — словом, делает роковой скачок и вскоре вырывается из истории; либо иначе: она оттого и просыпается, что уже выпала из исторической колеи и потеряла лидерство. Итак, сначала слабеют инстинкты, затем просветляется сознание, затем утверждается трез-

Из книги "Разлад"

вость, а это означает раскрепощение сферы духа и атро­фию сферы деятельности, в частности деятельности в ис­тории, которая замирает на отметке «крушение»: кто обра­тил взгляд на собственную историю, тот так и останется удрученным зрителем. Мы машинально сопрягаем поня­тия «история» и «смысл», между тем это типичный при­мер ошибочной истины. Некий смысл в истории при же­лании можно найти, но этот смысл ставит под сомнение ее самое, отрицает ее в каждый ее момент, показывает ее смешной и жуткой, жалкой и грандиозной— словом, по­пирающей всякое представление о нравственности. Кто принял бы ее всерьез, не будь она прямой дорогой к гибе­ли? Само то, что в обществе занялись историей, говорит о ее определенной стадии: как сказал Эрвин Райснер, исто­рическое сознание есть симптом конца времен (Geschich-tsbewusstsein ist Symptom der Endzeit). В самом деле, оза­боченность историей приходит вместе с озабоченностью ее близким закатом. Богослов размышляет о жизни, про­видя Страшный суд, человек, охваченный тревогой, (или пророк) — провидя вещи менее эффектные, но столь же важные. Оба ждут катастрофы, подобной той, какую ин-дейцы-делавары проецировали в прошлое: по преданию, в то время молились от ужаса us только люди, но и зве­ри. Но, возразят мне, разве не бывает спокойных перио­дов? Бесспорно бывает, но это спокойствие — всего лишь складный кошмар, безукоризненная пытка.

Нельзя согласиться с теми, кто утверждает, будто по­нятие трагического приложимо только к отдельной лич­ности, а не к истории. Это отнюдь не так: история не про­сто подвластна трагедии, но и проникнута ею еще больше, чем судьба трагичнейшего из героев, и за ее перипетия­ми следят с пристальным вниманием. Мы так увлечены ею, потому что инстинктивно чувствуем, какие неожидан­ности подстерегают ее в пути и на какие неподражаемые

Эмиль-Мишель Чоран

фортели она способна. Правда, для искушенного ума она добавит не много нового к общей неразрешимости и без­выходности. Да ведь и трагедия ничего не разрешает, по­тому что разрешать нечего. Угадать будущее можно лишь по недоразумению. К сожалению, нам нестерпимо поло­жение полной неопределенности. Едва же события хоть немного проясняются, как мы впадаем в крайний детер­минизм, в буйный фатализм. Свободным произволением людей объясняется лишь поверхностный слой истории, обличья, которые она принимает, какие-то внешние за­вихрения, но не глубины, не настоящий ее ток, который, несмотря на ни что, остается таинственным и непостижи­мым. Мы до сих пор даемся диву, как это Ганнибал после битвы при Каннах не двинулся на Рим. Сделай он это, и сегодня мы бы гордо именовали себя потомками карфаге­нян. Конечно, глупо отвергать роль случая, прихоти, а зна­чит, личности в истории. И все же каждый раз, когда ог­лядываешь всю картину, неизменно приходят на ум слова из «Махабхараты»: «Нельзя развязать узел Судьбы, ничто в этом мире не зависит от наших поступков».

Жертвы двойного обольщения, мечущиеся между дву­мя истинами, не в силах выбрать одну из них и тотчас не пожалеть о другой, мы слишком прозорливы, чтобы не утратить кураж, не остыть от иллюзий и от их потери. В этом смысле мы похожи на Ранее1, оставшегося в пле­ну у своего прошлого и посвятившего годы отшельниче­ства полемике с теми, кого сам же покинул, или с авто­рами вздорных книжонок, где оспаривалась искренность

1 Ранее Доменик (1626—1700) — основатель ордена траппистов, свя­щенник, доктор богословия. Вел сначала крайне распутную жизнь, но в 1660 г. вследствие какого-то потрясающего обстоятельства покинул Па­риж и предался самому строгому аскетизму. Он пожертвовал все свое имущество парижской богадельне и в монастыре La Trappe ввел самый строгий устав, требующий от братии полнейшего самоотречения. — При­меч. ред.

О

Из книги "Разлад"

его обращения и хулились все его дела, — вот доказатель­ство того, что легче реформировать траппистский орден, чем отрешиться от времени. Точно так же легче легкого обличать историю и страшно трудно оторваться от нее: она окружает тебя и не дает о себе забыть. Она мешает окончательному прозрению, она — та преграда, которую можно перескочить, только осознав ничтожность всех со­бытий, кроме одного-единственного — самого этого осоз­нания, поскольку лишь оно позволяет нам хоть на миг увидеть подлинную правду, то есть одержать победу над всеми ошибочными. Недаром Моммзен' говорил: «Исто­рик обязан, подобно Богу, любить все и всех, даже само­го дьявола». Другими словами, он должен отринуть все предпочтения и учиться полному самоустранению. Исто­рик, сумевший встать вне времени, мог бы служить при­мером свободного человека.

Мы вынуждены выбирать, между убийственной исти­ной и целительным враньем. И только такая не совмести­мая с жизнью истина достойна своего названия. Она выше того, чтобы отвечать каким-то требованиям, и не снис­ходит до уступок смертным. Такие истины «бесчеловеч­ны», сногсшибательны, мы не приемлем их, ибо не мо­жем обойтись без подпорок в виде догм или богов. Увы, во все времена именно иконоборцы или те, кто объявлял себя таковыми, чаще всего прибегали к басням и лжи. Античный мир должен был заболеть уж очень тяжко, раз ему понадобилось такое грубое противоядие, как христи­анство. То же происходит и с современным миром, судя по всеобщей жажде чудодейственных лекарств. Эпикура, самого нефанатичного из мудрецов, не жаловали ни пре-

1 Моммзен Теодор (1817—1903) — знаменитый немецкий историк. Профессор римского права. Научные труды Моммзена отличаются осно­вательностью и тщательной проработкой исторических источников. — Примеч. ред.

9-6054

Эмиль-Мишель Чоран

жде, ни теперь. Призывы к освобождению Человека об­щество обычно встречает с недоумением и даже со стра­хом. Да и как рабы освободят Раба? Так можно ли верить, что история, эта бесконечная цепь заблуждений, способ­на тянуться еще долго? Час закрытия скоро пробьет во всех садах.

* * *

Конец истории предопределен тем, что у нее имелось начало; человек и история подчинены времени, человек и время отмечены одними и теми же стигматами.

Время есть некая непрерывная беспорядочность, са­модробящаяся бесконечность, оно само по себе грандиоз­ная драма, а история ярчайший эпизод этой драмы. Не та же ли в ней беспорядочность, не то же ли бешеное дроб­ление, лихорадочное стремление установить нечто там, где уже нечему установиться?

Христианские богословы справедливо именуют нашу эпоху постхристианской, точно так же наши далекие по­томки будут когда-нибудь рассуждать о том, хорошо или плохо им живется в эпоху постисторическую. Что ни го­вори, а было бы любопытно окунуться в этот сумереч­ный опыт: смена поколений и череда грядущих «завтра» прекратится, а на руинах исторического времени наконец возникнет самодовлеющее бытие и снова станет тем, чем было, прежде чем погрязло в истории. Историческое вре­мя так напряжено, что попросту не может не взорвать­ся. Вот-вот пружина лопнет — мы ощущаем это каждый миг. Возможно, это будет не так скоро, как нам кажется. Но катастрофа неизбежна, сомнений нет. И только после того, как она произойдет, уцелевшие счастливчики, жи­тели постисторической эпохи узнают, чем же была исто-

Из книги "Разлад"

рия. «Отныне никаких событий!» — воскликнут они. Та­ким вот образом завершится самая причудливая глава все­ленской эпопеи.

Понятно, что возглас прозвучит, лишь если круше­ние окажется не окончательным. Полный же успех ра­дикальным образом упростит проблему подавления бу­дущего. Однако совершенные катастрофы крайне редки, говорю это, чтобы унять тех, кому неймется и кто любит размах, хотя в данном случае более пристало смирение. Не всем дано воочию наблюдать Потоп. Нетрудно пред­ставить себе, каково тем беднягам, которые его предчув­ствовали, но не дожили до того, чтобы увидеть своими глазами.

Чтобы положить конец распространению такого ано­мального животного, как человек, хороши все средства, и люди все больше ощущают необходимость и потребность заменить естественные бедствия еще более эффективными искусственными. Идея Светопреставления носится в воз­духе. Чуть выйдешь на улицу, посмотришь, поговоришь, послушаешь — и сразу поймешь, что час близок, пусть даже до него осталось еще сто или тысяча лет. Тень близ­кой развязки придает своеобразный пафос самым обыден­ным делам, самым банальным зрелищам, самым глупым случайностям. Чтобы не заметить этого, надо упорно от­ворачиваться от Неизбежного.

Пока история протекает более или менее размеренно, каждое событие представляется причудой, коленцем в об щем ходе вещей, но как только ритм сбивается, все обре­тает знаменательность. Во всем, что бы ни произошло, ви­дится симптом, предупреждение, все побуждает к много­значительным выводам. В нейтральные (условно говоря) эпохи событие есть одно из многих рядовых проявлений настоящего, оно имеет автономное значение и словно бы выпадает из времени. Напротив, в критические времена,

Эмиль-Мишель Чоран

которые завихряются в бесконечные круги ада, каждая ме­лочь становится ступенькой к гибели, вписывается в кар­тину, нарисованную в «Самматийяникайя»: «Мир охвачен пламенем, мир задыхается в дыму пожарищ, мир пылает и содрогается». Злорадное чудовище Мара держит когтя­ми и зубами колесо рождения и смерти, во взгляде ее (на тибетских изображениях) то вожделение, та тяга ко злу, подспудная в природе, полуосознанная у людей и явная у богов, та ненасытная злая воля, разрушительное прояв­ление которой мы видим в нескончаемой цепи событий и которую приписываем идолам. Ужас истории — един­ственное доступное нам подобие ужаса перевоплощений. Однако с существенной оговоркой. Для буддиста переход от одного существования к другому — кошмар, из кото­рого он стремится вырваться. На это направлены все его силы, он совершенно искренне, как величайшего бедст­вия, боится новых рождений и смертей, и ему чужда сама мысль тайно этим бедствием наслаждаться. Снисходитель­ного отношения к злу, к подстерегающим извне и особен­но изнутри опасностям в нем нет и быть не может.

Иное дело — мы. Мы заигрываем с тем, что нам уг­рожает, лелеем то, что сами прокляли, жаждем того, что для нас губительно, мы от своего кошмара ни за что не откажемся, мы надавали ему столько названий с большой буквы, сколько напридумали иллюзий. Иллюзии лопнули, большие буквы умалились, но кошмар остается, обезглав­ленный, голый, и мы продолжаем любить его, потому что он наш, и нам нечем его заменить. Если бы стремящий­ся к нирване вдруг устал гоняться за ней, махнул на нее рукой и нырнул в сансару, став пособником собственной гибели, вот тогда он повел бы себя совсем как мы.

Человек делает историю, история же разделывается с человеком. Человек одновременно ее творец и объект, двигатель и жертва. До недавнего времени он полагал, что

Из книги "Разлад"

управляет ею, теперь же знает, что она ему неподвластна, что все бесчинно и неразрешимо в этой безумной эпопее, конец которой не означает достижения цели. Как и какую цель предписать ей? Да если бы она и была... Как только цель достигается, наступает конец процесса. Значит, осча­стливлены будут только последние отпрыски человеческо­го рода, выжившие, оставшиеся, они одни пожнут плоды бесчисленных усилий и страданий предыдущих поколе­ний. Но это откровенная несправедливость, гротеск. Кому позарез хочется, чтобы история имела смысл, пусть лучше ищет его в тяготеющем над нею проклятии и нигде более. В таком случае жизнь отдельного индивида осмысленна постольку, поскольку его тоже затрагивает это проклятие. Какой-то злокозненный демон распоряжается путями ис­тории. Цели у нее нет, вместо этого над ней тяготеет рок, придающий ее ходу мнимую закономерность. Этот рок, и только он, позволяет всерьез говорить о логике истории и даже о провидении, правда, несколько подозрительном, чьи замыслы не столь неисповедимы, как замыслы дру­гого Провидения, слывущего благостным. Оно действует таким образом, что подведомственные ему цивилизации постоянно сбиваются с пути, идут не туда и наконец ру­шатся с упрямым постоянством, которое выдает происки темной глумливой силы.

История еще только начинается, думают некоторые, забывая, что история — исключительное и по сути сво­ей недолговечное явление, этакая прихоть, передышка, оплошность... Участвуя в ней, питая ее, человек расто­чился, ослаб, истощился. Пока он оставался близок сво­ей первоначальной, хотя и извращенной им природе, еще можно было рассчитывать на долгое существование, от­вернувшись же и начав окончательно от этой природы от­даляться, он обрек себя на краткую, всего в каких-то не­сколько тысячелетий, жизнь. История, порожденная чело-

Эмиль-Мишель Чоран

веком, стала независимой от него, она язвит и мучит его, она его, в конце концов, и убьет. Человек погибнет с нею вместе, то будет полный крах, справедливое наказание за самонадеянность и безрассудство, порожденные его по­тугами сравниться с титанами. Предприятие Прометея с треском провалилось. Нарушив все неписаные законы — а только они и идут в расчет, — выйдя из всех положенных ему границ, человек вознесся слишком высоко и неминуе­мо возбудил ревность богов; они решили прикончить его и ждут с ножом за углом. Конец исторического процесса неотвратим, неизвестно только, грянет ли он в одночасье или растянется надолго. Судя по всему, человечество, не­смотря на свои достижения, а вернее, благодаря им, ска­тывается в пропасть. Если для каждой отдельной циви­лизации сравнительно легко обозначить точку апогея, то совсем иначе обстоит дело с историческим процессом в целом. Что считать его вершиной? Где она располагает­ся? В античной Греции, древней Индии или Китае? Или где-нибудь на Западе? Любой однозначный ответ заведо­мо пристрастен. Бесспорно одно: лучшее, что было в че­ловеке, он уже отдал. И если предположить, что на наших глазах возникнут другие цивилизации, они, конечно же, не будут равноценны ни древним, ни даже современным, а кроме того, и они неизбежно будут поражены жестко за­программированным вирусом распада. Такова с доисто­рических времен до наших дней и впредь от нашего вре­мени к постисторическому дорога к крушению, которое готовилось и предвиделось во все эпохи, включая самые процветающие. Все и всегда видели грядущее как дорогу к гибели, даже утописты: недаром государства, которые они придумывали, были намеренно извлечены из реальной истории и помещены в особый кокон, где время не течет и потому гибельное грядущее застыло. Но история, кото-

Из книги "Разлад"

рой заправляет Ариман1, затаптывает эти бредни и отме­тает всякую возможность рая» даже потерянного, делая, таким образом, утопии абсолютно беспочвенными. Весь­ма характерно, что мы наталкиваемся на понятие рая ка­ждый раз, когда хотим уразуметь сущность истории. Дело в том, что только так, от противоположного, и можно ее постичь, ибо история — не что иное, как последователь­ное отрицание, нарастающее удаление от исходного со­стояния, изначального чуда. Пусть оно всего лишь притя­гательная легенда, вызывающая ностальгию пошлость...

Когда движение к концу завершится, история достиг­нет своей «цели» и от первоначального состояния — не важно, правда это или вымысел — совсем ничего не ос­танется. Если представить себе рай в прошлом еще воз­можно, то в будущем — никак; он мыслим не иначе как до истории, и это придает ей зловещий оттенок, так что задаешься вопросом: не лучше ли было ей остаться по­тенциальной возможностью?

Однако важнее размышлять не о «будущем» — оно внушает страх, но не более, — а о конце, то есть о том, что наступит после будущего, когда историческое время, сопряженное с человеческой волей, прекратится и прекра­тит тем самым существование народов и империй. Оста­нется освободившийся от бремени истории и совершен­но обессиленный, уже не мнящий себя исключительным человек с опустошенным сознанием, которое нечем за­полнить. Искушенный и разочарованный троглодит. Пой­дет ли он путем далеких предков, и станет ли в этом слу­чае постисторическая эпоха усугубленным повторением доисторической? Каким будет этот человек, отброшен-

1 Ариман — бог зла в религии древнего Ирана, основанной Зоро-астром. Ариман — источник несправедливости, всех вредных сил при­роды; во всякое доброе начинание он может заронить зерно зла. — При­меч. ред.

Эмиль-Мишель Чоран

ный всемирным катаклизмом назад, к пещерам? Как по­ведет себя тот, на ком замкнулись две разделенные огром­ным интервалом оконечности, и кто отрекся от нажитого за это время наследства? Протрезвевший и одряхлевший, он не захочет и не сможет измышлять новые ценности и иллюзии взамен рухнувших. Тогда игра, по правилам ко­торой до тех пор одна цивилизация сменяла другую, бу­дет окончена.

После всех своих блестящих завоеваний и свершений человек начинает выходить из моды. Единственное, что еще может представлять интерес, это наблюдать за тем, как, прижатый к стенке, он агонизирует, и гадать, скоро ли задохнется совсем. До сих пор он еще как-то тянет только потому, что не хватает силы капитулировать, прекратить скатывание вперед (каковым по преимуществу является история) — слишком велика инерция скольжения. Труд­но сказать, что именно в человеке повреждено, но изъян очевиден. Можно возразить, что он был в нем с самого начала. Да, но тогда весьма незначительный для него, еще полного мощи. Ничего общего с нынешней зияющей тре­щиной. Она — результат долгого саморазрушения злосча­стного существа, плод его подрывной деятельности, на­правленной сначала на все вокруг, а потом и само на себя. Выдавая войну против себя за гордое восстание, сущест­во это расшатало собственные основы (именно к этому ведет анализ, психологический или любой другой) — ос­новы своей личности, своей деятельности. Поражены со­кровенные глубины, прогнило все до корней. Мы и ощу­щаем себя людьми не прежде, чем осознаем эту нутряную испорченность, до недавней поры еще как-то прикрытую, но обнажающуюся все больше и больше, по мере того как мы исследуем и взрываем все, что существовало в нас в скрытом виде. Став прозрачным для самого себя, человек окажется не способен более ни на какие действия, ни на

Из книги "Разлад"

какое «творчество». Прозрев, лишившись наивности, он полностью истощится. Где найти энергию, чтобы упорст­вовать в том, что требует хоть какой-то свежести и ослеп­ления? И если относительно себя он порой может оболь­щаться, то относительно судьбы всего рода людского — ни в коей мере. Только глупец может утверждать, что чело­век еще в начале пути. На самом деле эта чудом держа­щаяся на ногах развалина бредет к последнему акту и там предстанет мудрецом, которого разъела мудрость. Да, че­ловек — сплошное гноище, его гложет гангрена, и таковы мы все. Мы движемся гуртом к невиданной дотоле сваре, когда все набросятся друг на друга, как буйно помешан­ные, как взбесившиеся марионетки, потому что все ста­нет невозможным, непереносимым, а единственным дос­тойным делом для тех, кто останется жить, будет уничто­жать себя и себе подобных. Одно лишь возбуждение еще доступно нам — агония перед кончиной мира. А потом — вечное оцепенение: роли сыграны, сцена опустела и мож­но всласть пережевывать эпилог.

По известному выражению — что сегодня суета, ко­гда-нибудь станет историей, и это не делает ей чести... Не стоило бы придавать значения всему текущему и проис­ходящему, однако слабонервные на это не способны. Ну а в броне презрения — откуда взяться живому пережи­ванию? Настоящий историк — это человек без кожи, ко­торый носит маску объективности, страдает и упивает­ся страданием. Вот почему он горячо участвует во всем, что описывает. Например, Тацит вовсе не с заоблачных высот взирал на ужасы, о которых рассказывал, нет, он осуждал, но смаковал их, варился в них, был ими заво­рожен. Без устали говоря о бесчинствах, он начинал ску­чать, едва несправедливость и злодейства шли на убыль. Ему, как позднее Сен-Симону, были ведомы восторг не­годования, сладость ярости. Юм утверждал, что Тацит —

Эмиль-Мишель Чоран

самый глубокий ум античности, самый, добавим от себя, живой и самый близкий к нам своим мазохистским духом, этим то ли пороком, то ли необходимым свойством вся­кого, кто вглядывается в дела человеческие, будь то хро­ника дня или конец света.

Внимательно рассматривая самое незначительное про­исшествие, легко заметить, что положительные и отри­цательные стороны в нем самое большее уравновешива­ют друг друга, обычно же отрицательных — куда боль­ше. Лучше всего было бы, если бы оно вообще не имело места. В таком случае мы избавились бы от необходимо­сти терпеть его и принимать в нем участие. Чего же ради добавлять к тому, что уже имеется или имеет видимость? Истории, этой бессмысленной одиссее, нет оправданий, а порой возникает искушение замахнуться и на искусст­во, какой бы настоятельной потребности оно ни отвечало. Ведь творческий импульс в нем — нечто побочное, глав­ное же — разобраться в себе, проявить себя максималь­ным образом, какой бы ни была форма этого самовыра­жения. Возводить соборы так же нелепо, как устраивать побоища. Было бы лучше попытаться жить вглубь, чем нестись сквозь столетия в погоне за гибелью. Нет, реши­тельно в истории нет спасения. Ее никоим образом нель­зя считать основным измерением человечества, она лишь апофеоз того, что на виду. Так, может быть, когда придет конец этой поверхностной авантюры, мы обретем перво­начальную суть? Сможет ли располагающий полным до­сугом постисторичесий человек найти в себе вневремен­ное содержание, которое было задушено в нас историей? Засчитываться будут исключительно те мгновения, кото­рые она не затронула. Только среди людей, способных от­крыться навстречу таким мгновениям, возможно общение и понимание. Кульминационные точки, подлинные верши­ны прошлого — это эпохи метафизических исканий. Бли-

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...