Основа крестьянского мировосприятия
Историческое знание — органическая часть самосознания нации: оно не только отражает зрелость последнего, но и способствует его формированию. Подобное взаимодействие придает особую значимость, но вместе с тем и сложность анализу сферы национального сознания и его исторических форм. В укор продолжительной монополий в отечественной науке классово-формационной методологии1, в изучении крестьянства в настоящее время выдвигаются различные подходы, среди которых обращают на себя внимание экологический, ставящий во главу угла почвенно-климатические особенности Русской равнины, и этнокультурный, близкий к отождествлению крестьянского сознания с религиозной верой, с православием. Эти подходы имеют свою традицию, свои достижения. Даже независимо от последних их сила в том, что, сосредоточиваясь на своеобразии русского крестьянства и его культуры, они отвечают не утолявшейся марксистским социологизированием острой потребности в духовном самоопределении народа, способствуют осознанию индивидуальности, своего исторического лица. Известна и оборотная сторона актуализации. Средоточие на национальном своеобразии чревато сужением национального до антитезы инонациональному (как правило в традиционном направлении «мы и Европа», «Россия и Запад»). Противопоставление оборачивается абсолютизацией отдельных черт национальной культуры, а в их выделении научная мысль следует за определенными стереотипами. В сознании и поведении русского крестьянина принято в первую очередь подчеркивать коллективистские проявления, они трактуются как доминанта национального характера, а та озаряется светом таких ценностей, как общинность или соборность, которым придается непреходящее значение. Изрядно укорененным в общественной и научной мысли
Не рассматривая вопроса о сильных и слабых сторонах этой методологии в историческом исследовании, отмечу лишь, что вывод о недостаточности классового подхода к крестьянству можно сделать из работ самих основоположников марксизма (см. Гордон А. В. Крестьянство Востока: исторический субъект, культурная традиция, социальная общность. М., 1989. Ч. 1.). Можно также вспомнить скромные результаты многолетней дискуссии историков России в попытках определить сознание крестьянства как классовое. Из таких констатации не следует заключать о полной непригодности классового подхода в этой сфере. В определенных исторических ситуациях и определенные периоды своей истории крестьянское сознание приобретает классовые черты. 57 являетсяпротивопоставление духовности русского крестьянина прагматизму и утилитаризму крестьянина «западного». По шаблону противопроставления скроена версия русского крестьянского «царизма». Чтобы преодолеть оцепенение научной мысли перед культурными стереотипами, нет рецептов кроме осознания открытости исторического пространства и многомерности исторического времени. Историческая компаративистика в виде дихотомического противопоставления должна уступить место более зрелому этапу, необходимому для проникновения в фундаментальное единство этноспецифического и универсального, суперэтнического. Выявление динамизма крестьянской истории неотделимо от восприятия преемственности ее периодов. Раскрытие специфического в универсальных категориях важно и как шаг к его углублению пониманию, и как углубление универсального через призму специфического. Исходя из этой взаимосвязи исследователь может сделать отправным пунктом анализа крестьянской этнокультуры универсальные признаки крестьянского хозяйствования, социальной организации и духовности и, рассматривая их в целостности, в общецивилизационном значении сращенности природных и социальных факторов человеческой жизни, проследить через многообразные проявления этой единосущности (собственность и труд, семья и хозяйство, индивид и общность, духовное и материальное, локальное и космическое) особенности этнокультуры и национальной истории. Такое крестьяноведческое направление тоже имеет прочную традицию в отечественной науке и шире — в общественной мысли.
Одним из своих предшественников автор может назвать Г. И. Успенкого, который, по собственному утверждению, обнаружил «стройность», «внутреннюю цельность и резонность» крестьянской жизни, когда «положил в основание всей организации» ее земледельческий труд1. Вскрывая разлагающее воздействие крепостничества на крестьянскую личность, Ю. Ф. Самарин проницательно заметил, что, только ощущая себя хозяином, осознавая «личную самостоятельность в пределах его хозяйства и его семьи», крестьянин «ощущает себя человеком»2. Анализируя радикальные сдвиги в пореформенном бытии российской деревни, отечественная наука пришла к понятию «крестьянского хозяйства», которое вскоре сделалось важнейшей типологической категорией в подходах к крестьянству. Разработкой ее русские ученые обогатили мировую аграрную науку; в этом, в частности, заключается общепризнанное международное значение организационно-производственного направления, представители которого сформулировали и обосновали теорию крестьянского хозяйства как особого вида сельскохозяйственного производства. Успенский Г. И. Власть земли. М., 1985. С. 105. 2 Самарин Ю. Ф. Сочинения. Т. 2. М., 1878. С. 54.
58
Установив в качестве исходного момента эволюции крестьянского хозяйства потребности и ресурсы семейного воспроизводства, теория А. В. Чаянова и его сподвижников вышла к методологическому значению сращенности биологических и социальных факторов воспроизводственного процесса в аграрной сфере, поставила тем самым под вопрос незыблемость и замкнутость аналитического пространства классической политэкодамии. Отечественные теоретики крестьянского хозяйства предвосхитили новейшие антропологические подходы, основывающиеся на целостности всех сторон крестьянской жизни, взаимосвязи и взаимовоздействии всех видов жизнедеятельности хозяйствующего на земле субъекта.
Современной социальной антропологией воспринят был и определен типологический смысл крестьянского хозяйствования на земле. Один из ее классиков, основоположник западного крестьяноведения Роберт Редфилд подчеркивал, что для крестьянина земледелие есть не просто занятие или средство получения дохода, а образ жизни; признак, характеризующий крестьянина как человеческий тип1. Иначе говоря, крестьянское отношение к земле, к земледелию представляет, по Редфилду, суть образа жизни и свойство личности хозяйствующего субъекта в его целостности непосредственного производителя и человеческой полноценности. Крестьянское мировосприятие во всех своих этнокультурных проявлениях выражает эту слитность способа производства с образом жизни, сращенность производства средств существования с самим существованием с воспроизводством человеческой жизни. Извечно в глазах крестьян земледелие выступало космическим процессом, соединяющим время и пространство, духовную и материальную сферу человеческий мир и природу. Перестав, со сменой натуральных религий этическими вероучениями, быть непосредственным священнодействием, хозяйствование на земле сохраняло многие черты последнего и прежде всего всепроникающую и органичную ритуализацию производственного процесса. Воспринятая мировыми религиями, в том числе системой православных праздников, аграрная обрядность удержала свой первоначальный смысл освящения цикла сельскохозяйственных работ. Вместе с тем, подчиняя все стороны жизни земледельца единому ритму, она становилась времяисчислением, крестьянским календарем. Закономерно, что «лето» исконно обозначало год в русском языке: весь круговорот времени воспринимался сквозь призму главного сельскохозяйственного сезона, который вмещает в себя период вегетации злаков на Русской равнине2. Перерыв сельскохозяйственных работ воспринимался земле-
Redfield R. Peasant society and culture (1956). P. 18. Redfield R. Little community and Peasant society and culture. Chicago, 1973. Var. pag. Аналогичным образом китайский иероглиф «год» первоначально изображал человек! с колосьями. Да и знак «время» был идеограммой прорастающих под солнцем семян (см.: Календарные обычаи и обряды народов Восточной Азии. Новый Год. М., 1985. С. 16. 59
дельцем как продолжение процесса: «работала» природа, земля вынашивала посевы, дождь их поливал и т. д. Даже зима, сколь бы малое отношение по видимости она ни имела к ращению урожая, не считалась «пустым сезоном». Выпадал снег, крестьянин примечал: «много снега — много хлеба». Задолго до введения рациональной агротехники снегозадержания он стремился «помочь» природе специальными обрядами вроде символической пахоты по снегу. Обряды в полноте их космического значения могли исчезнуть, приметы оставались, подготавливая крестьян к особенностям предстоящего полевого сезона. Обилие зимних примет будущего урожая — одно из многих свидетельств, раскрывающих традиционную земледельческую картину года как единого сельскохозяйственного сезона. , Перерывы земледельческого труда, межсезонье имели особое предназначение в воспроизводстве крестьянского социума, которое подчинялось общему ритму бытия земледельцев. В священном аграрном календаре межсезонье считалось временем свадеб, на него же приходилось обычно и рождение крестьянского потомства. Единому ритму, в котором сливались производство средств жизни и воспроизводство самой жизни, соответствовала ритуальная целостность, запечатлевавшая восприятие мира в его единстве. Аграрно-календарная обрядность освящала живительную природную силу, которую находили и в благодатности земли, и в приплоде скота, и в людской плодовитости. Наиболее ярким архетипическим образом этой живительной силы в крестьянском мировосприятии оставалась Земля-Матушка. В ее культе, сколь бы ни боготворил1 крестьянин свою кормилицу и поилицу, всегда, нужно подчеркнуть, находилось место для самого земледельца; ибо крестьянин знал хорошо, что наиплодороднейшая земля не родит без его усилий. С давших времен, выражаясь в разнообразных мифологемах и магических актах натуралистического или символического характера (известных в русской деревне еще в конце прошлого века), закрепилось в сознании крестьянина ощущение связи с землей как священных уз и теснейшего слияния, той близости, что дает жизнь всему сущему.
По мере исторической эволюции архетипическое восприятие крестьянами связи с землей как благодатной и продуктивной слитности с ней приобретало новые значения и дополнялось (и/или подрывалось) представлениями, порожденными усложняющейся социальной действительностью. Тем не менее архетип слитности с землей оставался у истоков осознания крестьянами своего места в мире, своего положения в обществе. То, что при-
В развитом крестьянском сознании натуралистическое восприятие животворящей силы взаимодействовало с ее религиозной формой (о генезисе отстраненного к мифологеме «материального возрастания» понятия священного см.: Топоров В. И. Об одном архаическом индоевропейском элементе в древнерусской духовной культуре // Языки культуры и проблемы перево-димости. М., 1987. С.222). В этом взаимодействии установилась иерархия грубонатурального и возвышенно-духовного. Духовная сакрализация стала основой освящения крестьянского труда.
60
нято называть «локальностью» крестьянского сознания (в известном семантическом ряду с «ограниченностью», «замкнутостью» и т. п.), выступает незыблемым элементом и необходимой ступенью освоения крестьянством природной и социальной среды. Крестьянская вселенная имела особые координаты, в основе которых пребывала связь с землей, мера ее доступности, возможность ее обрабатывать. Однако «заземленность» крестьян не замыкала их самосознания, а становилась отправным пунктом в осознании принадлежности к социальному макрокосму (обществу и миру) и прежде всего — в этнонациональной и социально-классовой идентификации. Обратило на себя внимание и было оценено значение привязанности к земле в крестьянском патриотизме. Родина воспринималась крестьянами сначала и по преимуществу как родная земля: и в том исконном смысле своего происхождения от Земли-Матушки, и в смысле отношений с поколениями предков, населявших и обрабатывавших эту землю, и в конечном смысле исключительного права на нее в силу принадлежности к общности людей — уроженцев этой земли. Религиозные символы и политические идеологемы сублимировали крестьянскую «заземленность» и освящали ее языком культурной традиции1. Особое, хозяйственно отношение к земле преобладало в осознании крестьянами и своего социального положения. Архетипически воспринимая хозяйствование на земле как космический процесс, в котором кроме него участвуют разнообразные сверхличные силы (солнце, дождь, луна и др.), крестьянин мог допустить, что и плоды этого процесса принадлежат не только ему. Органично входила в архаическое сознание идеологема сверхличной собственности как эманации всемогущества высших космических сил («земля божья», поскольку «все в руке божьей»). Исповедуя существование в мире (и над миром) высшего порядка, крестьянин подчинялся тем, кого признавал его представителями: от заступницы Богородицы до царя-заступника, от «батюшки» Государя до «батюшки» барина, от духов урожая к ду-
Подчеркивая, что понимание русским крестьянином своего права на землю «логически вытекает из его понятия родины» (Герцен Л. И. О социализме. М., 1974. С. 505), А. И. Герцен прослеживал и обратную связь — чувства родины как производного от крестьянского отношения к земле. Эту же связь подчеркивал и представитель иного направления русской общественной мысли П. Б. Струве: «Быть крестьянином — значит любить собственность, свою пядь земли, свою отчину и дедину так же сильно, так же сыновне, как настоящий патриот любит свое отечество» (цит.: Русская философия собственности. XVIII—XX. СПб., 1993. С. 268.). В различные периоды истории менялись символы крестьянского патриотизма, но суть его сохранялась. «Умирая на поле битвы «за белого царя и пресвятую богородицу», как он говорил,» крестьянин «умирал на самом деле за неприкосновенность русской земли» (Герцен Л. И. Указ. Соч. С. 247.), — писал Герцен об Отечественной войне 1812 г. Аналогичные выводы можно сделать, анализируя истоки крестьянского патриотизма во второй Отечественной войне, когда прежний клич заменила команда «За Родину, за Сталина». 61
ховным особам. Знаком признания такого представительства становилось принесение крестьянином плодов своего хозяйствования на земле. Признавая принцип изъятия части произведенной продукции, крестьяне, однако, вступали в сложные отношения по поводу меры этого изъятия1. Кроме того, изъятие, от архаических жертвоприношений разным угодникам до рентных платежей, накладывало, по крестьянским представлениям, определенные обязательства на другую сторону. Таковыми были не просто помощь от и в случае стихийных бедствий, социальная защита; те, кого крестьянин признавал представителями высшего порядка, несли полную ответственность за последний. В основе так называемого крестьянского царизма кроется один из глубинных стереотипов земледельческого восприятия верховной власти как носительницы космического порядка, соединяющего общество и природу в процессе воспроизводства жизни на Земле. В глазах крестьян, такой порядок подразумевал не только обуздание антисоциальных проявлений, но и нормальных Ход природных явлений. И если просвещенному уму космические потенции государственной власти кажутся в лучшем случае метафорой, то архаическое сознание воспринимало их буквально2. Природные аномалии, даже неблагоприятные знамения могли стоить китайскому императору утраты необходимого для правления морального авторитета, известного как мандат Неба. Утрата доверия к правящему монарху среди русских крестьян оборачивалась знаменитым историческим феноменом самозванства: истинный Государь противопоставлялся ложному, «подмененному». Сигналом к выдвижению самозванцев становились в равной степени и, как правило, совокупно подрыв социального порядка и стихийные бедствия. Безначалие было синонимом безвластия, означало в патриархально-крестьянском сознании хаос (в негативно-оценочном смысле этого слова); но и хаос становился свидетельством безначалия, означал не столько отсутствие власти, сколько отсутствие у власти моральной («космической») санкции на правление. Власть периодически укреплялась, порядок в правлении восстанавливался; но сужалось поле крестьянского «царизма». Угаса-
Как тонко подметил автор концепции «моральной экономики крестьянина» Дж. Скотт, крестьян при этом особенно беспокоило не сколько у них изымают, а сколько им остается (Scott J. The moral economy of the peasant. New Haven, 1976.), иначе говоря, сохранитсади их жизнеспособность, возможность воспроизводства семьи и хозяйства. 2 Именно как.метафору долгое время трактовали историки крестьянства (особенно марксисты) замечание Маркса по поводу крестьянскго бонапартизма о том, что представитель крестьян должен явиться «неограниченной правительственной властью, защищающей их от других классов и ниспосылающей им свыше дождь и солнечный свет» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. Изд. 2. Т. 8. С. 208.). Между тем в одной из буддийских джатак крестьяне требуют от царя: «Сделай так, чтобы пошел дождь» (Цит. по: Васильков Я. В. Земледельческий миф в древнеиндийском эпосе // Литература и культура древней и средневековой Индии. N%, 1979. С. НО.) 62
ла безотчетная вера в космические свойства самодержцев. Разумеется, в крушении монархии сыграли объективные проявления кризиса монархического правления и шире — всего российского общества. Стоит обратить внимание и на то, как исподволь в глубинах крестьянского сознания совершался надлом самого стереотипа космического порядка, олицетворенного правящим монархом. Разрушение однородности крестьянской вселенной, превращение ее в многомерное историческое пространство имело и другие проявления: вместе с космической властью избывала себя в сознании русских крестьян сверхличная собственность. Толкуя, что «земля божья» и т. п., крестьянин тем не менее испокон веку осознавал меру своего участия, ощущал разницу между землей-территорией и землей-собственным продолжением, хорошо знал: «кормит не поле, а нивка». Однако в той мере и пока земля-территория потенциально была для него нивой и его право землепользования распространялось на все, «куда соха, коса, топор ходят», крестьянин не нуждался ни в божественной, ни в какой иной особой санкции на свою «отчину-дедину». Отношение к природе (земледельческий труд) и отношение к обществу (принадлежность к земельной общине) делали такую санкцию само собой разумеющейся. Потребность в освящении доступа к земле, а, следовательно, и в обращении к «божественному» праву стала возникать у крестьян как реакция на земельные притязания мира сего. Такая потребность ощущалась тем более остро, обращение звучало тем более громко, чем труднее приходилось русскому крестьянину отстаивать свое хозяйствование на земле. Разумеется, и западноевропейскому крестьянину феодальной поры, тому же серву доводилось вести упорную борьбу за свое призвание и исконное право. Но положение русского крестьянина было отягощено неволей, «соединением крепостной зависимости с личным рабством»1. К тому же, в противоположность Западу, Новое время для России ознаменовалось ужесточением крепостнических порядков, достигшим кульминации при «просвещенном абсолютизме» Екатерины П. Одним из ярких проявлений наложения личной неволи на крепостное право стала продажа крестьян без земли. Если крепостная зависимость, прикрепление крестьян к земле, соответствовала архаическому мировосприятию, как «негативное определение» (Маркс) исконной сращенности производителя с условием своего производства, то насильственный отрыв крестьянина от земли, которую он обрабатывал, разрушал земледельчскую картину мира, космический порядок, вместе с личностью земледельца. Каким бы ни был реальный масштаб явления, сам принцип продажи «душ», тяготея над всем крепостным крестьянством, жестоко травмировал сознание русского крестьянина. Струве П. Б. Отечество и собственность // Русская философия собственности. СПб., 1993. С. 267. 63
Не менее глубокий след в крестьянском сознании оставила барщина, особенно ее распространение и развитие в конце XVIII — начале XIX вв., когда она обрела свою классическую форму. Барщина в этой форме оказалась не просто этапом эволюции основанного на ней крепостного хозяйства под воздействием товарно-денежных отношений («денежно-хозяйственный клин, глубоко вбитый в натурально-хозяйственное тело страны»1), но и особым видом сельскохозяйственного производства, исключающим развитие и ставящим под вопрос само существование крестьянских хозяйств. Концентрация земельных ресурсов («утеснение» крестьян, отведение лучших земель под барскую запашку) и земледельческого труда (расширение и главное — интенсификация барщинной отработки) была выражением тенденции к экспроприации непосредственных производителей2. Барщина оказывалась разрушительной для крестьянства не только в социально-экономическом, но и в культурно-историческом плане, отучая крестьян «жить своим умом»3, подавляя предприимчивость, инициативность, хозяйственное начало, нивелируя их, независимо от личных способностей и отношения к труду. Воплотившийся в барщине отрыв хозяйствования на земле от земледельческого труда породил в крестьянском сознании деморализующие стереотипы и хозяйствования («хозяин — барин, т. е. тот, кто не работает), и отношения к работе. Среди крестьян усиливалась невольническая привычка к «отбыванию» труда как наказания, формировалось безучастное отношение к тому самому делу, которое исконно воспринималась их призванием, заключало смысл существования, освящало всю жизнь. Конечно, столетия классового господства не могли не вести к отождествлению физического труда с «рабством», с низким социальным статусом. Но когда, Струве П. Б. Крепостное хозяйство. Исследования по экономической истории России в XVIII и XIX вв. СПб., 1913. С. 159. Суть этого российского, «барщинного» варианта первоначального накопления точно определил Ю. Ф. Самарин, и он же проницательно отметил общность между барщинным хозяйством и аграрным социализмом в «искусственной организации» труда (Самарин Ю. Ф. О крепостном состоянии и переходе из него к гражданской свободе. Соч. Т. 2. М., 1878. С, 42.). Оценка барщинного хозяйства в обобщающей монографии П. Б. Струве (отметившего в частности точность прогноза Самарина об экспроприаторской тенденции перехода к барщине) противоречива, и эти противоречия весьма поучительны для анализа доводов современных сторонников отечественного АПК. Струве признает непроизводительность барщинного труда самого по себе, однако подчеркивает преимущество его организации в рамках крупного хозяйства (которому он отдает абсолютный приоритет перед мелким). Его вывод — прогрессивность барщинного хозяйства и возможность его поступательного развития при сохранении крепостного строя. Вместе с тем он четко осознает, что такое хозяйство могло существовать лишь при монопольном распоряжении рабочей силой. Считая примерным рубежом 80-е годы XVIII в., Ю. Ф. Самарин писал, что тогда крестьяне «жили своим умом и. отдавая помещику часть произведений своего труда, располагали свободно всем своим временем и всеми своими рабочими силами» (Самарин Ю. Ф. Указ. соч. Т. 2. С.50.).
64
крестьянин, распоряжаясь своими силами, был властен над собой, он мог чувствовать себя не только тварью, но и творцом, не только рабом, но и способным повелевать1. Это крестьянское чувство своего могущества раскрывает феномен страды, красочно описанный в русской классике XIX в. В ней запечатлен удерживавшийся от глубокой древности особый крестьянский настрой, который превращал самый тяжелый труд в радость, а кульминационный момент сельскохозяйственного производства — в праздник (в древнейшем смысле слова), в празднество, подлинное космогоническое действо. Являя в концентрированном виде архаическое восприятие земледелия как священнодействия, страда воссоздавала архетипическую целостность бытия, слитность человеческих сил с силами природы, полноценность личности земледельца. Полнота бытия предполагала полную самоотдачу, затрату всех физических и духовных сил. Время становилось вечностью, конкретное дело — самоценностью. «Бог дал день, бог дал силы. И день и силы посвящены труду. А для кого труд? Какие будут плоды? Это соображения посторонние и ничтожные»2. Моральный кризис крепостнических порядков, а вместе с ним и развивавшийся психологический кризис выражался в постановке крестьянами именно этих вопросов. В сознание русского крестьянина прочно вошло противопоставление между «пахать на себя» и «пахать на барина»3. Работая на помещика, крестьянин старался сберечь свои силы. Помещики возмущали большим числом праздничных дней; на распространение барщины русское крестьянство ответило ритуализацией как неподобающих («грех») для работы даже тех из них, что приходились на разгар полевого сезона. Менялась психологическая доминанта праздничности: безотчетной растрате физических и духовных сил, сближавшей кульминационные моменты земледельческого труда с архаическим священнодействием, противополагалось как главная отличительная черта праздника состояние праздности, с самоценным пьянством, разнузданным куражом и т. п. Отделенный от хозяйствования земледельческий труд становился уже не образом жизни, а только средством к ней. Разрушение целостности личности земледельца явило социально-психологический тип «работника на зе-
«Вкореняя» в сознание крестьянина «идею о необходимости безусловного повиновения... та же самая природа весьма обстоятельно знакомит... и с удовольствиями власти, т. е. дает ему возможность и самому... испытывать те же самые удовольствия своего собственного могущества, которые знакомы только монарху», — так выразил антиномию «земледельческого творчества» Г. И. Успенский (Успенский Г. И. Указ. соч. С. 105—106). 2 Толстой Л. К Соч. в 12 т. Т. 7. М., 1987. С. 306. Противопоставление закрепилось в крестьянском сознании далеко не сразу, поскольку устроители поместного хозяйства, наряду с патриархальной идеологией, использовали для барщинного труда традиционную социальную организация (круговая порука, подворная повинность). 65
мле»: в последовательных разновидностях батрака, колхозника, труженика АПК. Возник феномен трудоплаты «от колеса», когда даже страда стала ассоциироваться лишь с известными физическими усилиями, оцениваемыми некоей суммой денег, которая обеспечивает повседневное существование. Поскольку труд на земле лишался своего духовного содержания и трудящийся (в силу разнообразных причин, которые можно обобщить понятиями «бесхозности» и «бесхозяйственности») переставал ощущать издревле освящавшую его усилия их непосредственную и необходимую связь с сохранением и воспроизводством самой жизни, развивалась та деморализация сельского населения, которая превратилась в важнейший фактор увековечивания нынешней стагнации сельскохозяйственного производства страны. Культурно-психологическая альтернатива подобному исходу несомненно присутствовала в историческом развитии России. Исследователи не случайно обратили внимание не просто на тяжесть, а на то, что предреформенная барщина была «морально тягостна»1 для крестьян. На архетипической основе сродства хозяйствования и труда формировался тип самостоятельного производителя, распоряжающегося своими силами и средствами в целях успешного ведения семейного хозяйства, сознающего и высоко ценящего свою хозяйственную самостоятельность. В пореформенное время тип крестьянина-хозяина стал быстро консолидироваться. Вместе с юридической свободой и как следствие ликвидации крепостного невольничества складывалась морально-психологическая обстановка, в которой современники выделили среди крестьян рост чувства независимости, сознания собственного достоинства, т. е. качеств личности крестьянина-хозяина. Напротив, отношение к полярному типу «работника на земле» ввиду его зависимости от работодателя, ассоциирующейся с крепостной неволей, было снисходительным, если не презрительным. Само слово «батрак» сделалось одиозным, даже бранным2. Развивалось и неотделимое от чувства хозяина чувство собственника. Российская деревня в этом не выпадала из общих закономерностей аграрной эволюции. Но формирование института частной собственности на ее важнейший для крестьян вид — на землю происходило в особых условиях, предопределивших всю современную судьбу русского крестьянства. Принцип частной собственности на землю входил в сознание русского крестьянина вначале как покушение со стороны помещика на его древнейшее право, проистекавшее из сращенности земледельца с обрабатываемой землей. Разрушение этого архаического порядка имело двоякие последствия: оспаривая частнособственнические притязания помещиков на исключительное распоряжение поместной землей, крестьяне начинали помышлять о закреплении Струве П. Б. Крепостное хозяйство. С. 95 2 См. ЭнгелъгардтА. Я. Из деревни. 12 писем 1872-1887. М., 1987. С. 377. 66
собственного права на землю. Столкновение архаических принципов с новыми, частнособственническими подходами рельефно проявилось при подготовке к упразднению крепостного права1. Реформа 1861 г. нанесла решительный удар по целостности земледельческого «космоса». «Отрезав» у крестьян значительную часть обрабатывавшейся ими земли, она бросила жестокий вызов их исконным представлениям о собственности. Революционизирующую роль играла навязанная крестьянам идея выкупа, поскольку земля как «космическая» категория или «божий дар» не могла иметь цены и, следовательно, становиться объектом купли-продажи. Однако разрушение архаического мировосприятия не вело к столь же форсированному утверждению в крестьянской среде частнособственнического правосознания. Крестьянский консерватизм обусловили не столько инерционные особенности эволюции крестьянской культуры, взятые само по себе, сколь выражавшаяся в них реакция на навязанный характер и неблагоприятные следствия введения нового правопорядка. К тому же реформа Александра II закрепила модификацию принципов сверхличной собственности в виде общинного права. Крестьянскую приверженность последнему никак нельзя считать простой данью традиции. На основании его они добивались (и добились в ходе революции) возвращения «отрезков», восстановления целостности своего земельного клина, а вместе с ним — всего комплекса местных угодий, который был значим не только как необходимая основа крестьянской вселенной, ядро «локализованного микрокосма» (Маркс) всей крестьянской жизни. Через полвека, в замыслах новой реформы Столыпин уже мог опереться на оформившееся стремление значительной части крестьянства закрепить исключительное право хозяйствования на своем наделе. Однако в ходе проведения реформы были затронуты интересы и настроения другой части сельского населения, исходившей из незыблемости локального космического порядка с целостностью его ядра в виде комплекса угодий. Частнособственнические установки среди крестьян оттеснялись на второй план господствовавшими в предреволюционной деревне общекрестьянским побуждением добиться доступа к помещичьей земле. Хотя это побуждение диктовалось не столько стремлением к восстановлению древнего общинного порядка,
В условиях крепостной зависимости крестьянское понимание права на землю «выразилось по-видимому бессмысленной поговоркой: «Мы господские, а земля наша» (Герцен А. И. Указ. соч. С. 505). Однако «бессмысленной» она была отнюдь не с крестьянской точки зрения, и помещику очень нелегко было оспорить ее глубинный смысл, когда он пытался доказать своим крепостным: «земля моя, не ваша; мое добро для вас чужое; я вам отвел участок из моей земли» (Самарин Ю. Ф. Указ. соч. С. 23.). Идеология крепостного строя побуждала прикрывать становление нового правопорядка флером патриархальности, но крестьяне, как замечает Ю. Ф. Самарин, оказывались последовательнее в толковании архаического порядка вещей. «С чужого голоса научились и они повторять: «Вы наши отцы, мы ваши дети» и прибавляют про себя: «Мы все твои, а все твое наше» (Там же.). 67
Не следует, конечно, недооценивать мощное чувство протеста против «несправедливости» в облике социального неравенства, вопиющий характер которого обнажился после того, как помещик перестал выступать представителем исконного порядка, гарантировавшего возможность хозяйствования на земле всем, кто мог работать на ней. Сделавшись субъектом частной собственности на землю, олицетворением исключительного права хозяйствования, помещик навлек на свою усадьбу ненависть, которая приобрела новое, специфически классовое измерение1. Как реакция на привилегии дворянства и, как проявление классового самосознания в условиях конкурентной борьбы с другими слоями русского общества, крестьяне все решительней трактовали возможность расширения своего доступа к земле, которое получило название «дополнительного наделения», в аспекте исключительного права на ее хозяйственное использование. Восходящий к древнейшей норме пользования землей всяким на ней живущим принцип общинного землевладения обретал новый смысл, освящая все более усиливавшиеся корпоративистские и индивидуалистические притязания. Идеалы космического «лада», восстановления гармонической целостности и общей справедливости все более подвигали их носителей к разрушительному и грубо-насильственному «черному переделу». Такая подвижка свидетельствовала о нарастании диссонансов в крестьянской картине мира, а с ее утратой создавалась опасность для существования самого крестьянского мира. Крестьяне, в известной мере, стали жертвой собственного порыва. Воплотивший стремление к воссозданию всеобщего справедливости вместе с классовой ненавистью «шквал общинного права»2 смел помещичье землевладение, и он же позволил новой власти упразднить институт частной собственности на землю, а затем и крестьянское хозяйствование на земле. Определившийся после 1861 г. естественный ход аграрной эволюции оказался прерванным.
Двойственность в крестьянском устремлени к перераспределению земли была отмечена современниками. «Эта вечная мечта о земле основана не только на той обиженности, которая создалась при освобождении от крепостного права; этот крик «землицы-бы» основан не только на том, что рядом с крестьянскими землями лежат помещичьи и иные земли; он основан и на том чувстве, которое подобно чувству капиталиста, мечтающего о денежном капитале: увеличить снабженность хозяйства землей, это значит — увеличить доходы хозяйства» (Макаров Н. П. Крестьянское хозяйство и его интересы. М., 1919. С.14.). Изгоев А. С. Общинное право // Сб. стат., посвященный П. Б.МоТруве. Прага, 1925. С. 211.
68
С упразднением крепостной зависимости, при либерализации общинного права и в противоречивом взаимодействии с ним1 крестьянское хозяйствование в России начинало обретать свою «классическую форму» семейного предприятия2. Веду
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|