К неофитам у порога Я вещал за мистагога. Покаянья плод творю: Просторечьем говорю. 2 глава
Личность пожалуй будет и познавать себя, чтобы увеличить себя как личность. Что она личность, ей с самого начала совсем ясно и сомнений нет, проблема в том, как лучше быть личностью и возрастать. Считается, что быть личностью хорошо, а не быть ею во многих отношениях плохо. Но ведь если я говорю себе, узнай себя, я всё‑таки не должен же одновременно заранее объявлять: я личность! Это значило бы заранее знать основную часть ответа. Вопрос, кто я, примет тогда вообще другой смысл: угадайте, какое я сокровище! да не упустите ненароком какое‑нибудь из моих достоинств. Кстати сказать, построение личности обычно и происходит способом подтягивания к перечню желательных человеческих качеств. Рассказывать себе и другим, насколько другие слушают, какие мы личности, теперь легко и общепринято. И эти рассказы, и рассказывающие личности, сообщающие другим личностям о них и о самих себе, на самом деле опираются не на себя, а, как в нашем сегодняшнем случае, на поворот государственного корабля, в более широком смысле — на дискурс новоевропейской культуры, связного целого, в экономию которого для целей его развития и благополучия входит и развитие личности, еще шире — на исторически сложившееся на Западе понимание человека и Бога. Машина постава повернулась колесом культивирования личности. Появилась проблема личности, изучение личности и возможно также философия личности, скажем персонализм. Личность не исходная данность, она находит себя где‑то на пересечении сложных структур. По существу, описывая себя как самоценную, она обеспечивает себе ценность более или менее полным, в смысле многосторонности, вхождением в эти структуры, отданием всего человека им. Она подпитывает себя за счет задач культуры, или социалистического строительства, или просто государственного строительства, или перестройки, или Бога, или какого‑нибудь Его производного, скажем ноосферы ил еще чего‑либо крупного, например соборности, если известно что это такое, лишь бы сохранялась возможность вписаться в сложную сеть государственных, научных академических, экономических, «информационных», церковных или околоцерковных институтов и т. д. То есть незаметно для себя личность конечно тоже сталкивается с тем, с чем столкнулись мы в узнавании себя, — с невозможностью уловить предмет по его малости, потому и расширила себя в партию, коллектив, в систему.
Мы в сущности сделали то же самое, когда растерялись, едва задумавшись о себе? Мы потерялись среди миллиардов, провалившись неведомо куда, и надо было срочно уцепиться за что‑то. Мы встроились в ряды писавших о γνῶθι σαυτόν, вернее даже не о нем а только букве Е, и сразу стало спокойнее. Почти всё в порядке: в нашей культуре существует среди прочего и вопрос об этой букве Ε на фронтоне дельфийского храма, обсуждение его идет тысячелетия, мы из тех, кто в истории культуры тоже говорил или хочет говорить о букве; возможно мы напишем целую книгу, она будет занесена в каталог библиотек, во всём мире желающий сможет посмотреть эту книгу, — если конечно она будет напечатана. Даже если и нет, мы пристроились, нашли занятие. Что такая проблема, буквы Ε на фронтоне или на дверях храма Аполлону, существует, это точно, твердо, тут сомнений нет; неопровержимым доводом для усомнившегося будет простой факт: на эту тему существует литература. На западных языках конечно всё всегда есть, но в данном случае и на русском тоже. Кто‑то обязательно скажет: взбредет в голову взять темой одинокую древнюю букву, современнее и ближе к жизни уже некуда. Кто‑нибудь несомненно возразит: но в конце концов те ворота и та буква были и на правах бытия заслуживают внимания историка, всякая мелочь в культуре найдет свое место. Как мы обязаны говорить всем понятными словами, когда хочется может быть других слов или вообще не слов, и как приходится ходить по этим улицам города, потому что других нет, так надо и разрабатывать темы нашей культуры, подходя к ним принятыми в науке методами исследования; иначе, вне языка культуры, будет вообще непонятно, о чем мы. Личность, для того чтобы заявить о себе, должна уже заранее вписаться в карту и календарь образования, которому она принадлежит. Это культурное образование сейчас в целом гуманно, построено личностью и способствует ей. Личность стремится к гармонии со своей культурой и адаптируется к своему окружению или творчески преображает его.
С культурой между тем дело обстоит двусмысленно. Прежде всего, то ли ее слишком много, то ли наоборот слишком мало. Когда на нее надо ассигновывать деньги, без которых она зачахнет, ее вроде бы слишком мало. Когда земля гибнет от наукотехники, интенсивной эксплуатации, индустрии туризма, то культуры как будто бы наоборот слишком много. Мы в ней, говорит уже упоминавшийся решительный публицист, запутались или она нас запутала, мистика и этика помогли ей обвести нас, а взбунтоваться против нее посмели и сумели может быть только Гёте и отчасти Лейбниц[5], остальные встроились и работают на культуру, не рискуя решать, слишком ее много или слишком мало. Неверно конечно, будто личность не бунтует, пример хотя бы процитированного публициста сразу показывает противоположное. Личность бунтует часто или даже всегда, опрокидывая себе всю культуру как тележку с хламом. Радикально бунтует почти каждый, и культура в конечном счете питается бунтом, впитывает его в себя, насыщается им. И эксцессы культуры, и отважный бунт личности против нее, и опрокидывание как‑то вписаны в экономию культуры, она так подыгрывает сама себе, словно сама с собой играя в карты левой и правой рукой. Сам бунтовщик втайне знает, что чем лучше он подденет кого‑то или что‑то в печати, тем нужнее, «действеннее» его публикация. Культуре — этому образованию — нужны встряски, судороги, это ее и образует. Личность думает, что восстает для себя, а культура с молчаливым терпением давно ждет восстания, вызывает его, движима им как двигатель вспышками в камере сгорания, и каждая вспышка должна быть внезапной, скорой, сильной, безотчетной, чтобы двинуть поршень. Личность вместе с ее восстаниями идет топливом в машину культуры.
Так или иначе, личность сама на себе поставить не может. Даже Макс Штирнер в «Единственном и его собственности» ставил свое дело не на самом себе, а на ничто. Надо присмотреться к тому, как личность устанавливает и определяет себя на экране, куда сама себя проецирует. Считают, что только личность это личность, но не народ или государство, и разоблачают заблуждение, будто нация это личность. Правда, разоблачителям приходится сразу признать, что государство это личность хотя бы в юридическом смысле. Оно говорит «от их имени», объясняя, требуя, рекомендуя, во всяком случае обращаясь к личностям, причем императивно. Наоборот, было бы смешно, если бы личность обратилась к закону, закон бы ее не услышал и говорить пришлось бы так или иначе не с ним, а с людьми, от которых зависит переменить закон или скажем не придавать ему особого значения. Получается, что закон даже больше чем личность, ходящая под ним, хотя голос закона может звучать только через человека. В споре о том, считать ли нацию, государство личностью или нет, точку зрения, что эти образования не личности, что коллективных личностей не бывает, отстаивают с просветительским негодованием, с гуманитарным возмущением, за которым прячется идея божественного достоинства личности. Само это возмущение говорит однако о тайном беспокойстве гуманитария, либерала и плюралиста. Противоположный тезис о том, что нация и т. д. это личность, высказывают с пафосом, опять же заставляющим догадываться о подразумеваемой божественной перспективе, делающей народ промежуточной инстанцией между Богом и человеком. Даже такая слабая юридическая личность как небольшое предприятие, фирма диктует, распоряжается; и даже если мы знаем, что приказы пишет человек как и мы, директор, подписывающий приказ, другое лицо чем он же сам пишущий его: подпись подключает его к более важной величине, организации как юридической власти. Юридическое лицо — лицо права, т. е. закона. Закон правит. Именно в возмущении личности, что она вынуждена иметь дело с безличным законом, по линии этого возмущения и складываются интимные отношения личности с организацией, государством, нацией: личность возмущается что она, личность, подчиняется безличным законам; этим она и доказывает, что ее отношение к тем законам чисто личностное, возмущения. Мы не должны закрывать глаза на то, как живо отношение личности к государству, как личность поглощена им больше чем близостью с другим лицом. Когда дело доходит до дела, мы знаем, какой вес имеет государственный интерес, логика истории.
Факт, что личность проецирует себя на государство, ничего не объясняет. Она и Бога видит через свои свойства. Всё равно, если и через свои, Бог есть Бог. Разоблачители иллюзий одергивают нас на каждом шагу, но они не больше чем мы способны отменить Бога, стоящего за всеми нашими отношениями к нему. Сванн у Пруста может подозревать и даже твердо знать, что он создал Одетту в своем воображении, но от этого она не перестанет быть божеством. Догадка, что мы проецируем на нацию, на Бога, на другого человека самих себя и тем привязываем себя туда, где на самом деле или разрозненная толпа, или пустое ничто, или холодное бездушие, приоткрывает истину прямо противоположную той, какую хотело бы видеть уверенное сознание: хотят разоблачить, что там где я вижу лицо, его нет, но ведь если стало быть я увидел лицо даже там, где тому оснований нет, увидел раньше чем кто‑то меня или я сам себя одернул, «что же это я делаю, олицетворяю безличное государство», если так, то значит в меня это — увидеть лицо во всём — как‑то входило; и именно так, что раньше чем увидеть личность в себе, с первого детства я вижу лицо в мире, в дереве, в стене, в ковре и не себя ли уже сознаю потом как личность в свете, скажем, национальной личности или сверхличности: я такой‑то, носитель таких‑то качеств, русский. Критики говорят: ты проецируешь на Бога свою личность. Или на государство. Я спрошу: не наоборот ли? Царь, воплощение государства, называл себя отцом, подданные детьми, они ходили «под царем». Или пример ближе: американец знает, что в принципе может стать президентом, это придает ему чувство личного достоинства. Я сам могу сколько угодно трезво разоблачать себя, повторяя: государство — не организм, механическая сумма людей, мистификация, но к его главе у меня всё равно другое отношение чем к любому, он и не такой как я, он другой, и бесполезно внушать себе, будто он такой же как я. Я могу сколько угодно храбриться, но на начальство мне даже легче смотреть сверху вниз чем как просто на равного.
Всё‑таки прежде чем начать разоблачать божественность Бога и сверхличность государства, надо оглядеться: почему именно всегда приходится их разоблачать, почему разоблачение вынужденно начинается с констатации, что Бог уже готов для нас как лицо, государство всегда уже размахнулось как замысел (или умысел) и воля? 2. Для Плутарха сомнения нет, что в храме Аполлона настоящий, не слепленный нашим воображением Бог. Еще далеко до Ницше, который скажет что Бог умер. Вячеслав Иванович Иванов пишет свою поэму–м елопею «Человек» в 1915 г., т. е. уже после Ницше, через которого Иванов прошел. Во втором «мелосе» мелопеи «Человек» под названием «Ты еси» (первый мелос «Аз есмь», третий «Два града», четвертый «Человек един») в срединном стихотворении, к которому идет восходящая буквенная нумерация от α до θ и от которого идет нисходящая буквенная нумерация от θ до α, — это срединное обозначено как ἀκμή, цветение, высшая точка, — говорится:
Что тебе, в издревле пресловутых Прорицаньем Дельфах, богомол, Возвестила медь ворот замкнутых? Что познал ты, гость, когда прочел На вратах: ЕСИ? У себя спроси, Человек, что значит сей глагол. «Ты еси» — чье слово? Кто глаголет? От пришельца ль Богу сей привет? Сущему, Кого поклонник молит, Имени достойнейшего нет…
После Иерусалима, где Иванов и Лидия Дмитриевна Зиновьева–Ганнибал провели Пасху 1902 года, Иванов на обратном пути заболел тифом, с опасностью для жизни. Потом он говорил, что Лидия Дмитриевна уходом и молитвой спасла его от смерти. После выздоровления он остался в Афинах до весны 1903 заниматься историей греческой религии, а также эпиграфикой. Нужда поехать в Дельфы у него была. Французские археологи за 10 лет до того, в 1892, начали там раскопки (сейчас продолжающиеся), открыли среди прочего храм Аполлона, вернее, святилище, состоящее из лабиринта проходов и построек на крутом склоне. Иванов как будто бы увидел обе надписи, о которых давно знал (сейчас их видеть невозможно), но, как пишет биограф, вторая надпись заново поразила его «как неожиданное, неведомое сообщение»[6].
Сущему, Кого поклонник молит, Имени достойнейшего нет —
эти слова как будто буквально повторяют Плутарха: «единственное именование, подобающее Единому, — именование Бытия». В слове «сущему» ясно слышится и библейский подтекст, имя Бога в Книге Исход. Сущий по–гречески ὁ ὤν, средний род этого причастия τὸ ὄν — одно из главных слов в истории философии, переводимое и как «сущее» и как «бытие». Неожиданно этот краткий диалог, такой же как у Плутарха, кратчайший собственно из всех диалогов — Узнай себя, говорит Бог; Ты еси, откликается человек — у Иванова продолжается и получает совсем новый оборот. Иванов не дописывает диалог, не прибавляет к нему новых слов, но вторая его часть, Ты еси, звучит для него второй раз, сказанная теперь уже не человеком, а опять тем же, кто сказал Узнай себя, и получающая новый смысл.
Сущий — Ты! А я, — кто я, ничтожный? Пред Тобой в какую скроюсь мглу? Ты грядешь: пылинкою дорожной Прилипаю к Твоему жезлу… Но в ответ: «Еси! В пустоте виси, Соревнуя солнцу и орлу!»…
Человек, отдав Богу «достойное», т. е. бытие, причем всё бытие, не оставил себе ничего, «ничтожный». Пылинка здесь скорее не в смысле всё еще какой‑то вещи, пусть очень малой, но это другое название для ничто. Как латинское nihil, если оно происходит от ni‑hilum, заставляет подумать о шерстинке как об исчезающе малом, так у Иванова пылинка. Она есть лишь поскольку прилипла к жезлу Того, кто сам и есть всё бытие. Но как только человек умалился и согласился исчезнуть во мгле, происходит то, чего нет у Плутарха: Бог–бытие ответно дарит бытие человеку. За божественным повторением Еси, — это даже не эхо, а в тот же «миг», через строфу скажет Иванов, в поступке искреннего отдания человеком всего бытия Богу этот самый акт вызывает Бога на то же слово Еси. Оно становится голосом не одного человека только, но и Бога, т. е. оба произносят это слово одновременно, оно не удваивается во времени, а усиливается сложением двух голосов, — следует «В пустоте виси». Мы делаем сейчас при чтении ударение на последнем слове, как по–видимому и хочет Иванов, у которого следующий стих говорит о существах, способных не падать, хотя у них нет опоры. Когда человек сказал Богу «ты еси», глагол здесь не предикат в ряду других (ты существуешь, как ты велик, ты творец), а собственное имя: ты есть ecu, ты бытие. Бог отвечает тем же: человек из ничто, тьмы, пылинки становится не вещью, а тоже бытием, т. е. и не образом даже творца, а самим творцом. Недаром он висит в пустоте; из ничто он взлетает не к чему‑то, Бог дарует ему из пылинки стать не целой скалой, а ко всему. Диалектическое перевертывание здесь происходит в чистом и предельном виде, из ничто человек становится царем.
С Вечным так о праве первородном Спорит, — отрекаясь вновь и вновь От преемства в бытии свободном, — Человек. Но Бог: «Не прекословь, Ибо ты еси! Царский крест неси!
Бог не распределяет человеку быть царем над тем и тем, а именно над всем, как другому Богу. Ты еси, сказанное человеку, тоже не предикат в ряду прочих, — ты пылинка, ты мгла, ты ничто, ты существуешь, — а собственное имя. Человек тоже ecu, бытие. Если Бог бытие, то и человек вдруг видит себя тоже Богом, посвящается в царское достоинство.
Крестное Любови откровенье! Отворенье царственных Дверей!.. «Ты еси» — вздохну, и в то ж мгновенье 3асияет сердцу Эмпирей… Миг — и в небеси Слышу, «ты еси» — И висит на древе Царь царей.
Царь царей — первочеловек Христос, небесный Адам, начало всех людей. Как же так? значит «ты еси» было сказано Богом не тому человек, который подошел к нему с земли? Да, «в пустоте виси, соревнуя солнцу», прозвучавшее в ответ на человеческое самоотдание Богу, было воздвижением первого Адама, Царя царей, и лишь потом оно коснется того царя, которым становится через божественный подарок каждый человек. Бытие, которое Иванов называет алмаз и клад, самое драгоценное и просто единственное, что есть в человеке, всё его существо, кроме которого ничто, мгла и пыль, это первочеловек Адам. Ему сказано первое «ты еси» и только через него каждому человеку, поскольку человеческое в каждом человеке это и есть Адам. На отдание себя человеком Богу свыше отвечено посыланием Христа, Царя царей, который сияет в человеке как сокровенная его суть, Эмпирей, алмаз, драгоценный клад. Особенность гностических систем в том, что восхождения, преодоления, стяжания, обретения, победы, торжества случаются не однократно, а варьируются, повторяются на разных ступенях невидимого пути в новых порождениях сущностей, в развертывающихся зонах, которые размножаются неостановимо, так, что для пояснения одного круга событий привлекается другой, без конца. Оправдано ли западное название нашей религиозной философии, «русский гнозис», это вопрос для особого разбора, но черту почти навязчивого повторения мистических свершений мы у Иванова видим. Едва полученное человеком божественное «ты еси» оказывается получено пока не им вот этим, а Всечеловеком, и теперь необходимо второе постижение, очередное свершение: как тогда произошло соединение (перво)человека с божественным бытием, так теперь предстоит соединение каждого с Адамом, своей собственной сутью.
Но если эхом неприступным Возвращено тебе «Еси», Кольцо волною, — целокупным В себе Адама воскреси.
Адам в каждом суть каждого, но невидим как зарытый клад, в свою очередь «темный», как был до откровения бытия темен и сам человек. Адам откроется поэтому вовсе не каждому:
Вверен всем алмаз сыновний, Вспыхнет каждому в свой час В том из нас, Кто всех ближе, всех любовней. Лишь в подвале погребен, Темен он. В каждом таинственно целен, Он один в тебе навек, Человек, Божий сын, — и неразделен…
Божий сын Адам, бытийное равенство Отцу, неделим и нераздельно составляет существо человека, только человек держит его по своей темноте в «подвале». Чтобы высвободить в себе Адама, человек должен свергнуть тюремщика, который держит подлинного Царя, каким в конечном счете тайно оказывается каждый человек, взаперти, под спудом. Надо свергнуть самозваного хозяина. Он ограниченный индивид, ложное Я. На место самозваного должно прийти подлинное Я. Истинное Я в человеке — это его богосыновство. Что же получается. У Плутарха и Иванова одинаково Бог и человек ведут между собой разговор. Разница однако в диаметральной противоположности происходящего. У Плутарха человек признает Бога, называет eго верховным именем бытия. У Иванова человек делает то же, но главное событие в другом, чего у Плутарха нет и не могло быть: Бог признает в человеке бытие, утверждает человека. На первый взгляд что тут от Ницше? Для опрокидывателя платонизма Бог проекция человека, создание его творчества. У Иванова как будто бы прямо наоборот, человек создание Бога, Бог возводит человека из пылинки, из ничтожества к царству. На первый взгляд вовсе не Бог проекция человека, а тогда уж скорее человек проекция Бога. Творец сначала дает человеку бытие, потом царство, когда существом человека оказывается вторая божественная ипостась, новый Адам. Но мы видим, как весь интерес Иванова сосредоточивается на том, как Бог обеспечивает человеку бытие и царство. Не меньше чем у Ницше, только не прямым, а косвенным шагом Бог у Иванова служебен по отношению к человеку. Он не объявлен проекцией человека, открыто — нет. Он однако всё равно в своем новом неожиданном акте делает всё для человека, на благо человека, придан личности для ее самоутверждения. Он та печать, которую бывшая пылинка ставит на себе, как если бы такое было возможно, для своей царственной легитимации. Мистический диалог из поэмы Вячеслава Ивановича Иванова «Человек» нашему сегодняшнему опыту не соответствует. Мы не слышим, чтобы Бог к нам обращался, ободряя нас и вручая нам удостоверение личности: ты еси, ты доподлинно есть, ты само же бытие тоже как я в каком‑то смысле. Что такие вещи вообще возможны и поэт на своей орлиной высоте («соревнуя солнцу и орлу») именно так испытывает и переживает, мы должны допустить: где‑то всё так, и поэту–мистагогу, водителю по таинствам, должны быть ведомы карты, маршруты, места встреч, обряды посвящений, восхождения, откровения, ступени мистической иерархии. Однако сам Иванов в Римском дневнике в конце второй мировой войны писал о таком себе в прошлом:
К неофитам у порога Я вещал за мистагога. Покаянья плод творю: Просторечьем говорю.
Правда, поэма «Человек» осталась, поэт ее не отменял. Тогда, в 1915, еще в начале первой мировой войны, он говорил как инженер духа, проводник в невидимом странствии. Но уже и к концу той войны в нем всё изменилось. Человек стал другим. Тем более мы сейчас прочно забыли, что испытывал довоенный поэт. Мы вообще сейчас меньше готовы прислушиваться, когда нас учат делать то и то. Не то что мы стали циники и ничему не верим, а следовало бы. Дело в другом: мы убедились много раз на очень подробном, многократном, на самом доходчивом опыте, что с любыми человеческими предприятиями и начинаниями всё обстоит не очень хорошо; что похоже вообще человек стоит под большим вопросом. С человеком что‑то не так. Поэма 1915 года продолжала и торжественно закругляла давние мысли Иванова. Уже весной 1907 в статье «Ты еси» Иванов писал, в чем собственно проблема. «Современный кризис индивидуализма… коренится… в росте и изменении самого сознания личности; утончение и углубление личного сознания, дифференцируя его, разрушило его единство». Иванов цитирует из своего более раннего сборника «Прозрачность. Вторая книга лирики», 1904, из стихотворения, которое называется Fio, ergo non sum, «Становлюсь, следовательно не есть», —подразумевается, что Декарт не заметил подвижности человеческой мысли, которая поток, не установилась и потому не есть, не бытие. Чтобы развернуть у Иванова эту тему человеческой жизни как становления, которое всегда только еще начинается и никогда не формируется в полное сущее, нужно было бы вчитаться в Ницше, а это тема для другого разбора. Тогда, заявляя тезис Fio, ergo поп sum, Иванов спрашивал:
Где я? где я? По себе я Возалкал! Я — на дне своих зеркал. Я — пред ликом чародея Ряд встающих двойников, Бег предлунных облаков.
Неведомый чародей ворожит и колдует и силой колдовства перед его взором плывут как туманы двоящиеся образы, длинная вереница, словно в поставленных друг против друга зеркалах, причем каждый расслаивается на доброго и злого, прекрасного и безобразного. Это всё один человек, который раньше думал, что он целый и может собравшись собой распорядиться, а теперь распался на такое множество и уже потерял себя, ищет, где я, где я. Вспоминая эти свои стихи 1904 года в статье «Ты еси» 1907 года, Иванов комментирует себя: «Этот стих, который не был бы понятен в прежние времена никому кроме людей исключительной и внутрь устремленной созерцательности, выражает едва ли не общеиспытанный психологический факт в ту эпоху, когда наука не знает более, что такое Я как постоянная величина в потоке сознания»[7]. «Наука не знает более, что такое Я». Не одна наука, а вообще никто не знает. И в поэме «Человек» Иванов поэтому обращается не к науке и вообще ни к чему человеческому, а к Богу, чтобы узнать, как обстоит дело с Я. Потерянный, человек у храма божества сказал Богу, зная себя ничтожеством: ты ecu, и неожиданно для себя услышал в ответ от Бога то же самое. Мы теперь не находим в себе и вокруг себя ничего похожего на такой опыт. Чтобы однако не оставаться просто чуждыми тому, о чем говорит Иванов в своей мелопее, попробуем сформулировать это отсутствие у себя опыта божественного удостоверения в вопросах. Первое, что само собой приходится спросить: не следовало ли человеку искать себя там же, где он себя потерял. Он растерялся в самом себе, не нашел себя в мире и потерянный обратился к Богу из своего ничтожества, из небытия, каким оказался. Бог не сделал его ничто чем‑то, подарив человеку растерянное им содержание. Слова Бога «В пустоте виси!» не показывают, кому дается бытийное удостоверение, потому что ничтожество человека не отменяется: он остается «в пустоте», лишенный прописки среди вещей. Он не сущее, а «просто» бытие, подобно тому как мир это белый свет, сам не вещь, а дает видеть вещи. Теперь мы прочитываем строку Иванова с ударениями на обоих словах, «в пустоте виси», и имеем право так делать, потому что поэту не позволяется диктовать, какой смысл надо придать его словам. Они должны работать во всех смыслах. Бросая слово, поэт подставляет его так, как сам не видит, идет на риск, что его прочитают как он сам не догадается. Сказав, он отступает в сторону, не может уже управлять своим созданием, оно живет или гибнет само. Независимо от того, чего хотел или не хотел Иванов, о чем он думал и о чем нет, мы прочитываем его строку так сказать во все стороны и понимаем как она понимается. «В пустоте виси» и пробуй на свой страх и риск из пустоты соревновать солнцу и орлу, у тебя может получиться, но пока твое прежнее ничтожество выросло только до впускающей пустоты. В пустоте какое Я? или ты? Кого замещают эти местоимения? Откуда собственно они появились? Ведь к Богу подходило ничто. Бог не занялся превращением ничто в нечто, пустота открыла только возможность, бытие еще не видно чему подарено, получатель может думать о себе разное, но со стороны дарящего он пока еще только задача. Как не о чем по сути было говорить до дара, так после дара в пустоте не возникло ничего кроме подаренного, а о нем в лучшем случае можно сказать только что оно есть. Что оно есть? Мы должны разобраться, откуда взялось ты, что оно вмещает. «Богомол» был ускользающей величиной. Удостоверение было выдавать некому, печать бытия было ставить собственно некуда. Человек сам это понимал. Ведь не диалектической хитростью было, когда подошедший к храму сказал Богу:
Сущий — Ты! А я, — кто я, ничтожный? Пред Тобой в какую скроюсь мглу? Ты грядешь: пылинкою дорожной Прилипаю к Твоему жезлу.
Неужели человек лукавил насчет своей малости? Правда, человеческая культура началась с подобного обмана. Когда Прометей, который был на стороне человека против олимпийцев, делил с Зевсом быка, как положено после жертвоприношения, то хитроумно самые негодные части туши покрыл блестящим жиром, а лучшие наоборот негодными потрохами и предложил Зевсу: выбирай сам. Зевс простодушно выбрал то, что выглядело лучшей частью, и оказался жестоко обманут. Человек в поэме Иванова повторяет ту же хитрость? он подходит к Богу под видом смиренного ничтожества, льнет даже не к ногам, а к жезлу божества пылинкою дорожной, потому что тонкий диалектик и догадывается, что от ничего легче взмыть ко всему, кто был ничем тот станет всем; а когда Бог дарит бытие, личность проступает из‑под маски ничтожества? Так исчезающе малая величина или всё‑таки Я, в котором Бог узнает почти равного? Тогда зачем образу Божию еще свидетельство о бытии сверх того, что с самого начала уже было? Откуда взялось Я? Бог ведь его не создавал, во всяком случае в Библии об этом нет. Он не создавал и личность. Сотворен был человек. Что такое человек? Это большой вопрос, мы им по существу заняты. Человек есть тот, кому сказано: узнай себя. Что если, не узнав этого, он был захвачен в плен самозванным Я, которое потому и пошло к Богу за удостоверением личности, что значит ему в том была необходимость? А так — оно стояло бы само. Человеку, который создан Богом, зачем еще идти к Богу за удостоверением второй раз? Всё‑таки один раз он уже создан. И почему вообще к Богу подходит Я? Может ли в принципе Я подойти к Богу? В самом деле, никакого Я не было без Ты, Я только по порядковому номеру стоит в списке личных местоимений первое, по событию оно не могло быть раньше Ты, тем более для Бога никакое наше Я не моложе Ты и без Ты строго говоря не бывает. Такого Я, которое захочет заявить себя Богу без ходящего с ним Ты, Бог просто не увидит, не потому что он подслеповатый как Зевс, а потому что наоборот слишком зоркий и в упор не видит наших измышлений, вроде отдельного Я, в котором нет сути. Если видение Бога есть одновременно сотворение, то уж не воображаемое Я ему творить; а чего он не видит, то осуждено на провал. — Онтологически Я никак не раньше Ты, возникло перед Ты и в его глазах, и если забыло об этом, то Бог наверное не забыл, с какой стати ему растеряться. В Евангелии от Матфея, в Нагорной проповеди слышно его слово: «Пойди прежде примирись с братом твоим, и тогда приди и принеси дар твой». Я, подкатывающееся к Богу без Ты, похоже немножко на Каина, который, убив Авеля, сказал Богу: «Я не сторож брату своему». Ну нет брата. А я вот есть. Говори тогда со мной одним.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|