Милой тётиньке. «милой Тётиньке». 12 января 1840. . «извините, меня не показывают»
МИЛОЙ ТЁТИНЬКЕ
Пришёл желанный день счастливый, И я могу вам доказать Что не дитя я молчаливый Когда меня ласкала мать.
Теперь я ясно понимаю Всё, что вы сделали я знаю Для нас пожертвовали собой И добрым сердцем и душой.
Теперь я счастие понимаю Которым день сей подарил От всего сердца вам желаю Чтоб Бог зa все труды благословил.
Теперь ещё раз может быть Фортуна к нам опять заглянет Веселье прежних дней настанет И мы счастливо будем жить.
Я как залог счастливых дней С восторгом день сей принимаю Поток жизни вам желаю Чтоб был прозрачней и светлей.
«Милой Тётиньке». 12 января 1840. Детские поздравительные стихи, написанные Толстым Т. А. Ёргольской ко дню её именин. Автограф
В повесть «Детство», вероятно, вспоминая собственный опыт, Толстой добавляет стишок Николеньки, сочинённый в подарок бабушке. Приведём это прелестное описание первого поэтического опыта ребенка. «Зная, что Карл Иванович любил списывать стишки, я стал потихоньку рыться в его бумагах и в числе немецких стихотворений нашёл одно русское, принадлежащее, должно быть, собственно его перу.
Г-же Л... Петровской, 1828, 3 июни.
Помните близко, Помните далеко, Помните моего Ещё отнине и до всегда, Помните ещё до моего гроба, Как верен я любить имею.
Карл Мауэр.
Стихотворение это, написанное красивым круглым почерком на тонком почтовом листе, понравилось мне по трогательному чувству, которым оно проникнуто; я тотчас же выучил его наизусть и решился взять за образец. Дело пошло гораздо легче. <... > В стихотворении своём я поздравлял бабушку, желал ей много лет здравствовать и заключал так:
Стараться будем утешать И любим, как родную мать.
Кажется, было бы очень недурно, но последний стих как-то странно оскорблял мой слух. — И лю-бим, как родну-ю мать, — твердил я себе под нос. — Какую бы рифму вместо мать? играть? кровать?.. Э, сойдёт! Всё лучше карл-иванычевых! » В своём постоянном поиске предельной естественности, простоты, безыскусности, Толстой в «Детстве» выводит персонажа, который появляется ненадолго и как бы в противовес Николеньке, стремившемуся скорее повзрослеть и следовать правилам общества. Этот персонаж — Сонечка Валахина, у которой «... головка вся была в тёмно-русых кудрях, которые спереди так хорошо шли к её прекрасному личику, а сзади — к голым плечикам, что никому, даже самому Карлу Иванычу, я не поверил бы, что они вьются так оттого, что с утра были завёрнуты в кусочки Московских Ведомостей, и что их прижигали горячими железными щипцами. Казалось, она так и родилась с этой курчавой головкой». Сонечка — символ невинного, скоромимоходящего, как говорили в старину, детского веселья, и неспроста Николеньку так тянет к ней. И неспроста он даже плачет, думая о ней. В этой повести главный герой вообще часто плачет. Это слёзы самого Толстого о потерянной «счастливой, невозвратимой поре детства», о чистоте, которую он потом всю свою жизнь будет искать, то и дело наталкиваясь на её противоположность. Культ детства навсегда остался с Толстым, который даже похоронить себя завещал в том месте Ясной Поляны, где братья искали «зелёную палочку», хранящую великую тайну — рецепт счастья всего мира. И разгадка тайны, обещающей счастье и радость, была где-то там, среди маленьких детей, которые не фальшивят, а живут просто: радуются, злятся, любят, хохочут и плачут. В ранних текстах «Детства» есть такие слова: «Где те смелые молитвы, то чувство близости к Богу. Где те чистые слёзы умиления? Они не сохли на щеках моих. Прилетал Ангел Хранитель, утирал их и навевал сладкие мечты нетронутому детскому воображению. Неужели жизнь так испортила меня, что навеки отошли от меня восторги и слёзы эти? » (1, 110).
___________________ «ИЗВИНИТЕ, МЕНЯ НЕ ПОКАЗЫВАЮТ»
Какой особый сад, какой необыкновенный дом, как таинственны и полны значения эти освещённые окна: ведь за ними — Он.
И. А. Бунин «Освобождение Толстого»
М олодой Толстой жадно набирал впечатления, коллекционировал людские типы, привычки, жесты, характеры. Его двоюродная тётка Александра Андреевна Толстая писала об этом так в 1855 году: «Сам по себе он был прост, чрезвычайно скромен и так игрив, что присутствие его воодушевляло всех. Про самого себя он говорил весьма редко, но всматривался в каждое новое лицо с особенным вниманием и презабавно передавал потом свои впечатления, почти всегда несколько крайние. Прозвище тонкокожего, данное ему впоследствии его женой, как раз подходило к нему: так сильно действовал на него в выгодную или невыгодную сторону малейший подмеченный им оттенок. Он угадывал людей своим артистическим чутьём, и его оценка часто оказывалась верною до изумления» (Графиня A. A. Толстая. Мои воспоминания о Л. Н. Толстом (С его письмами ко мне) // Л. H. Толстой и A. A. Толстая. Переписка (1857—1903). М., 2011. С. 11). В 1862 году, после венчания, Лев Толстой с молодой женой уехал в Ясную Поляну, и поначалу они жили довольно спокойно, разве что на большие праздники (на Рождество, в Крещение, на Пасху) устраивали балы и маскарады. Иногда приезжали в имение ближайшие друзья, литераторы и художники, соседи, родные. Но чем известнее становился писатель, тем больше было гостей и меньше времени оставалось для семьи. С тех же пор как Толстого признали учителем жизни, семья его стала жить на виду. Среди гостей Ясной Поляны и московской усадьбы Толстых в Хамовниках (простое перечисление фамилий которых заняло бы, наверное, несколько страниц) были как знаменитые люди, так и никому не известные начинающие писатели, студенты, крестьяне, «тёмные» (как Софья Андреевна называла толстовцев), разночинцы. «Никто не знал, кто приедет или придёт сегодня, — писал сын Толстого, Лев Львович, — и иногда самая разнообразная компания людей собиралась вместе в нашем доме. Вот сидит профессор Мечников из Парижа, и Лев Николаевич беседует с ним на веранде. Вдруг является на тройке из Тулы разряженная, полная дама и в страшной экзальтации летит прямо на веранду. Отец встаёт и подходит к ней, думая, что к нему приехала женщина по какому-нибудь важному для нее делу.
— Чем могу вам быть полезным? — спрашивает он ее учтиво. — Ах, Лев Николаевич! Ничем. Ничем! — отвечает дама, — я только хотела хоть раз взглянуть на вас! — Извините, — говорит тогда Лев Николаевич, не на шутку рассердившись, — меня не показывают, — и, отвернувшись, он уходит в дом. Сконфуженная дама села в коляску и укатила» (Толстой Л. Л. В Ясной Поляне. Правда об отце и его жизни. Прага, 1923. С. 52). Похожая история случилась однажды с группой гостей из Америки. Американцев Лев Толстой встречал не так часто, хотя живо интересовался жизнью этой страны, состоял в переписке со многими американцами и был почитателем (и в каком-то смысле последователем — в вопросе распределения земель и единого налога на землю) американского экономиста Генри Джорджа. Но однажды в хамовническом доме американцы произвели на него более чем странное впечатление. Об этом вспоминал его сын, Сергей Львович: «Однажды в 900-х годах к отцу моему в Хамовнический дом приехали 15 или 20 туристов американцев и американок. Осмотрев царь-пушку, царь-колокол, Третьяковскую галерею, они, чтобы довершить осмотр Москвы, нашли нужным увидеть ещё Льва Толстого. Они даже не выразили желания разговаривать с ним; они пожелали только увидеть его и по американскому обычаю пожать ему руку. Лев Толстой встретил их в зале Хамовнического дома. Приятно улыбаясь, они по очереди подходили к нему и жали ему руку. Он попросил их сесть, и они сели: при этом все мужчины, садясь, поддёргивали кверху свои штаны, взявшись за них пальцами несколько повыше колена. Как известно, это делается для того, чтобы сохранить прямизну линии штанов; если этого не делать, штаны очень скоро выпячиваются в коленях. Когда американцы ушли, отец сказал: “Американцы однообразны. И почему, когда они сели, они все, как по команде, поддёргивали свои штаны? ”.
Я подозреваю, что он не знал смысла единодушного жеста американцев; как бы там ни было, мне кажется, что он своим замечанием выразил своё отношение к однообразию мещанского уклада жизни этих праздных людей, приехавших к нему без всякой цели» (Толстой С. Л. Юмор в разговорах Л. Н. Толстого. Указ. изд. С. 21-22).
А бывало, что к Толстому приходили с определённой целью, но так робели, что об этой цели забывали. Со свойственной ей самоиронией написала о своей встрече с легендой лицом к лицу Надежда Тэффи в рассказе «Мой первый Толстой»: «И вот наконец я додумалась. Решила идти к Толстому, просить, чтобы он спас князя Андрея. Пусть даже женит его на Наташе, даже на это иду, даже на это! — только бы не умирал! Спросила гувернантку — может ли автор изменить что-нибудь в уже напечатанном произведении. Та ответила, что как будто может, что авторы иногда для нового издания делают исправления. <... > Толстой был дома. Те несколько минут, которые пришлось прождать в передней, были слишком коротки, чтобы я успела удрать, да и перед нянькой было неловко. Помню, мимо меня прошла полная барышня, что-то напевая. Это меня окончательно смутило. Идёт так просто, да ещё напевает и не боится. Я думала, что в доме Толстого все ходят на цыпочках и говорят шёпотом. Наконец — он. Он был меньше ростом, чем я ждала. Посмотрел на няньку, на меня. Я протянула карточку и, выговаривая от страха “л" вместо “р", пролепетала: — Вот, плосили фотоглафию подписать. Он сейчас же взял её у меня из рук и ушёл в другую комнату. Тут я поняла, что ни о чём просить не смогу, ничего рассказать не посмею, и что так осрамилась, погибла навеки в его глазах, со своим “плосили” и “фотоглафией”, что дал бы только Бог убраться подобру-поздорову. Он вернулся, отдал карточку. Я сделала реверанс. — А вам, старушка, что? — спросил он у няньки. — Ничего, я с барышней. Вот и всё. Вспоминала в постели “плосили” и “фотоглафии” и поплакала в подушку». «Как-то летом явился в Ясную Поляну знаменитый итальянский учёный Ломброзо, — писал Лев Львович. — Писатель такого порядка мало интересовал Льва Николаевича, хотя он, может быть, и просмотрел когда-нибудь книгу «Гений и помешательство». Но, как всегда радушный хозяин, отец хорошо принял итальянца, беседовал с ним и водил гулять. Так как было жарко, они пошли вместе купаться на речку Воронку. Из купальни отец, как всегда, поплыл в открытую реку. Ломброзо, маленький, седой старичок с густыми волосами, юркнул за ним в отверстие, ведущее в реку. Но так как в купальне был пол, а в реке было уже глубже, Ломброзо, не зная плавать, стал тонуть. Тогда Лев Николаевич схватил его за волосы и притащил обратно в купальню» (Толстой Л. Л. В Ясной Поляне. Правда об отце и его жизни. С. 52 - 53).
Итальянский психиатр Цезарь (Чезаре) Ломброзо не скрывал, что приезжал в 1897 г. в Ясную Поляну с известной «научной» целью — понаблюдать за Толстым, слывшим по Европе “сумасбродом”, дабы потом, уже с чистой совестью, записать его в свою коллекцию “сумасшедших гениев”. Но не нашёл у Толстого желанных симптомов… или же, как врали и врут злые языки — просто не стал публиковать некоторые свои выводы из благодарности за спасение на водах. Вот фрагменты из собственных его воспоминаний:
«Я прибыл в Россию в 1897 г. на тамошний съезд врачей. […] Мои московские коллеги, не позволив мне остановиться в гостинице, отвели мне помещение в Кремле, что я не мог показаться на улице, не будучи тотчас окружён толпою почитателей. […] Едва успел я послать телеграмму из Кремля знаменитому писателю о моём желании навестить его, как генерал-полициймейстер Кутузов дал мне понять, что этот визит будет очень неприятен правительству. Я возразил, что меня влечёт единственно литературный интерес. Но — напрасные слова: генерал в ответ мне принялся энергически кружить рукою в воздухе и наконец сказал: — Да разве вы не знаете, что у него там, в голове не совсем в порядке? Я поспешил обратить в свою пользу это замечание: Лицо генерала мгновенно просветлело: — Это другое дело, — сказал он: — если так, то вы хорошо делаете» (Ломброзо, Ц. Моё посещение Толстого. Женева, 1902. (На русском языке. ) С. 3 - 4). Как видим, в царской России, как и в теперешней, путинской, было достаточно сволочей, желающих (особенно среди казённых должностных лиц) испачкать духовный образ Толстого-христианина, выставив его публике безумцем и заручившись для этого авторитетным мнением популярного психиатра. Но ничего из этого в то время не вышло. Ломброзо не оправдал надежд России: «Всё, что я видел, вступив в дом великого писателя, клонится по-видимому к опровержению как того, что я предполагал увидеть в нём, так и всех этих легенд, которые с течением времени образовались вокруг его личности» (Там же. С. 4). С удивлением Ломброзо убедился, что Толстой не носит ни грязных лохмотьев, ни лаптей, а мужицкой работе таки предпочитает литературную. При этом – сохранил до 70-летнего возраста военную выправку и огромную физическую силу: «В самый день моего приезда он в продолжение двух часов играл с своею дочерью в лаун-теннис, после чего, сев на им же самим взнузданную и осёдланную лошадь, пригласил меня ехать вместе с ним купаться. Ему доставило особенное удовольствие видеть, что я через четверть часа не мог уже плыть за ним, и, когда я выразил удивление его силе и выносливости, жалуясь на свою немощность, он протянул руку и приподнял меня довольно высоко от земли, легко, как маленькую собачку» (Там же. С. 6). После долгих попыток Ломброзо таки сумел довести Толстого до раздражения, вызвав на спор и доказывая справедливость своей теории «врождённых преступников» и права общества на «самозащиту» от них. Но то был недолгий гнев религиозно убеждённого человека, а отнюдь не психопата: «…Я мог убедиться собственными глазами, как много истинной доброты заключается в великой душе этого человека, несмотря па злой и гневный блеск его глаз во время спора. Я видел бесконечную толпу, настоящую процессию бедных, сирот, больных и несчастных душою и телом, людей, молчаливых, как тени, […] — и все они, получив от него деньги, совет или утешение уходили ободрённые. Эта процессия, как я узнал возобновлялась еженедельно; она выразительнее всех книг и полемик» (Там же. С. 11 - 12). Покидал Россию Ломброзо — уже как друг, хотя и не единомышленник, Толстого: «По моём возвращении в Кремль бравый генерал спросил меня, как я нашѐ л Толстого. — Мне кажется, — ответил я, — что это сумасшедший, который гораздо умнее многих глупцов, обладающих властью. Но как же относится к нему полиция? — спросил я в свою очередь генерала. — Очень просто, — ответил он. — Мы рассматриваем его сочинения и на те из них, которые опасны для государства, налагаем запрещение, а его самого оставляем в покое. Но если кто-нибудь из его друзей окажется опасным для государства, то мы такого отправляем в Сибирь. Эта последняя фраза может до некоторой степени оправдать опасения, которые я испытывал за себя во время моего пребывания в России» (Там же. С. 13 - 14).
Впрочем, Ломброзо, быть может, всё-таки записал бы Толстого (и не его одного! ) в свою “коллекцию”, доведись ему в первый день своего посещения увидеть, например, такую интереснейшую картину, которую видела в Ясной Поляне летом 1881 года и сохранила для нас в воспоминаниях Татьяна Львовна: «Утро. Я прихожу под липы перед домом пить кофе и застаю следующее: на длинной доске, положенной серёдкой на большую чурку, прыгают с одной стороны мой отец, а с другой — Тургенев. При каждом прыжке доска перевешивается и подбрасывает кверху стоящего на противоположном конце. То взлетает отец, то Тургенев. Взлетевший попадает опять ногами на доску, чем её перевешивает. Тогда взлетает стоявший на противоположной сторонё. и т. д. Тургенев носил, из-за своей подагры, огромные башмаки с очень широкими носками. При каждом прыжке эти поставленные рядом две огромные ноги ударяются о доску, и встряхиваются прекрасные белые кудри. До сих пор ясно вижу перед глазами эти две характерные фигуры, увлечённые детской забавой» (Сухотина-Толстая Т. Л. Воспоминания. Указ. изд. С. 249).
Есть не менее любопытные описания посещений Толстых Фетом, Гаршиным, Крамским, Шаляпиным и Рахманиновым, Буниным, Чеховым, Танеевым, Гольденвейзером, Кони, Нестеровым, Репиным, Ге (которого в семье ласково звали Гешей и дедушкой Ге), скульптором Паоло Трубецким, Леонидом Пастернаком, не говоря уже о многочисленных иностранцах со всего мира. Прибавьте к этому родственников, которых тоже нельзя не принять, не развлечь, не уложить спать, если засидятся допоздна. Разумеется, некоторые посещения утомляли семью, и легко представить, как сложно было Толстому порой удержаться от саркастических ремарок в сторону непрошеных или докучливых гостей. Дети Толстого в мемуарах вспоминали семейную выдумку Толстого, называемую «Нумидийская конница» и любимую домашними. О ней с некоторой иронией писал Лев Львович в своей «Правде об отце и его жизни»: «Так, он всю свою жизнь принимал гостей и посетителей и, может быть, любил многих из них, но всё же предпочитал оставаться без них в семье. Когда, бывало, в пору моего детства уезжали из Ясной какие-нибудь скучные гости, отец вскакивал со стула, поднимал кверху правую руку и пускался бегать и скакать по зале вокруг стола. Это называлось у нас делать “Нумидийскую”. Вся семья тогда должна была бежать за отцом, поднявши правую руку и подёргивая ею. Мама, гувернеры, гувернантки и близкие родственники, гостившие в Ясной, иногда все плясали “Нумидийскую”, и тогда отец облегчённо хохотал, и мы все хохотали за ним. Не буду говорить, после кого делали в Ясной “Нумидийскую”. К сожалению, в Ясную под конец жизни отца стало ездить столько народу, что нужно было бы плясать “Нумидийскую” с утра и до вечера, а на это ни отцу, ни нам не хватило бы сил. “Нумидийская” была забыта» (Толстой Л. Л. Указ. соч. С. 35). Приближаясь к старости, Толстой старался не осуждать гостей в кругу семьи, считая, что осуждающий грешит против трёх — против себя, против того, кого осуждает, и против того, с кем осуждает. Но бывало так, что не пересуживать визитеров в семье плохо удавалось. Вспоминает писательница Любовь Яковлевна Гуревич. День рождения Толстого, 28 августа (ст. ст. ) 1892 г.: «Помню, кто-то стал забавно передавать претенциозные замечания одного из уехавших, который и в доме Толстого не смог отделаться от обычного самодовольства и ломания. Толстой остановил: — Ах, братцы, нехорошо это у нас выходит: принимаем гостей, услаждаемся, а как они со двора — начинаем злословить!.. Неблагородно выходит! Все на минуту притихли, но потом кто-то сказал: — Да как же быть, когда этакий ломака. Ведь смешно! Засмеялись, заговорили было о другом, но скоро вспомнили ещё одно изречение ломаки. Толстой опять остановил. Но в сторонке вдруг невольно заговорили о том же. — Как, опять?.. — воскликнул со смехом Толстой. — Ну, видно не совладать... Валяй его в три кнута, ребята! И все хохотали до упаду, уже не над гостем, а больше сами над собой и Бог знает ещё над чем... » (Гуревич Л. Из воспоминаний о Л. Н. Толстом // Л. Н. Толстой в воспоминаниях современников. Указ. изд. Т. 2. С. 47). Домашний врач Толстых, Д. П. Маковицкий, иногда записывал остроумные замечания Толстого, но, к сожалению, не записывал анекдотов, ограничиваясь лишь упоминанием о них: «Очень приятный семейный разговор в узком кругу, не затрагивающий общественных событий. Л. Н. рассказывал исключительно анекдоты, семейные и общественные воспоминания, остроумно, с юмором, как всегда» (ЯЗ – 1. С. 197. Запись 1 марта 1905 г. ). Об отношении Толстого к смеху ёмко и точно высказался его последователь А. М. Хирьяков: «Он ценил в смехе его великое объединяющее значение. Когда люди смеются, то рассыпаются социальные перегородки, мешающие их братству. Смех прогоняет злобу и объединяет людей в одну семью. Этот светлый, радостный смех особенно любил Толстой. — Смех, — как-то говорил мне Лев Николаевич, — вызывается также неожиданным, резким контрастом между обычным положением человека и случайным, в которое он попадает. Например, когда важный разодетый господин вдруг падает в грязь, или оратор в торжественной речи произносит вместо слова мало места — “мела маета”. Такого рода смех срывает с людей ту мишуру, в которую они слишком часто любят рядиться, он обнажает правду, он напоминает возмечтавшим о себе людям, что они ничем не лучше других, и указывает им их настоящее место» (Хирьяков А. М. Мои встречи с Л. Н. Толстым // Новое слово. 1911. № 1). Многие известные люди тогдашней России оставили интереснейшие воспоминания о пребываниях в гостях у Толстых. Одно из таких принадлежит Ф. И. Шаляпину: «Было это 9 января 1900 года в Москве. Толстой жил с семьёй в своем доме в Хамовниках. Мы с Рахманиновым получили приглашение посетить его. По деревянной лестнице мы поднялись на второй этаж очень милого, уютного, совсем скромного дома, кажется, полудеревянного. Встретили нас радушно Софья Андреевна и сыновья — Михаил, Андрей и Сергей. Нам предложили, конечно, чаю, но не до чаю было мне. Я очень волновался. Подумать только, мне предстояло в первый раз в жизни взглянуть в лицо и в глаза человеку, слова и мысли которого волновали весь мир. До сих пор я видел Льва Николаевича только на портретах. И вот он живой! Стоит у шахматного столика и о чём-то разговаривает с молодым Гольденвейзером (Гольденвейзеры — отец и сын — были постоянными партнёрами Толстого в домашних шахматных турнирах). Я увидел фигуру, кажется, ниже среднего роста, что меня крайне удивило, — по фотографиям Лев Николаевич представлялся мне не только духовным, но и физическим гигантом — высоким, могучим и широким в плечах... Моя проклятая слуховая впечатлительность (профессиональная) и в эту многозначительную минуту отметила, что Лев Николаевич заговорил со мною голосом как будто дребезжащим и что какая-то буква, вероятно, вследствие отсутствия каких- нибудь зубов, свистала и пришепётывала!.. Я это заметил несмотря на то, что необычайно оробел, когда подходил к великому писателю, а ещё более оробел, когда он просто и мило протянул мне руку и о чём-то меня спросил, вроде того, давно ли я служу в театре, я — такой молодой мальчик... Я отвечал так, как когда-то в Казанском театре отвечал “верёвочка”, на вопрос, что я держу в руках... Серёжа Рахманинов был, кажется, смелее меня, но тоже волновался и руки имел холодные. Он говорил мне шёпотом: “Если попросят играть, не знаю как — руки у меня совсем ледяные”. И действительно, Лев Николаевич попросил Рахманинова сыграть. Что играл Рахманинов, я не помню. Волновался и всё думал: кажется, придётся петь. Ещё больше я струсил, когда Лев Николаевич в упор спросил Рахманинова: — Скажите, такая музыка нужна кому-нибудь? Попросили и меня спеть. Помню, запел балладу “Судьба”, только что написанную Рахманиновым на музыкальную тему Пятой симфонии Бетховена и на слова Апухтина. Рахманинов мне аккомпанировал, и мы оба старались представить это произведение возможно лучше, но так мы и не узнали, понравилось ли оно Льву Николаевичу. Он ничего не сказал. Он опять спросил: — Какая музыка нужнее людям — музыка учёная или народная? Меня просили спеть ещё. Я спел ещё несколько вещей, и между прочим песню Даргомыжского на слова Беранже “Старый капрал”. Как раз против меня сидел Лев Николаевич, засунув обе руки за ременный пояс своей блузы. Нечаянно бросая на него время от времени взгляд, я заметил, что он с интересом следил за моим лицом, глазами и ртом. Когда я со слезами говорил последние слова расстреливаемого солдата: Дай Бог домой вам вернуться, — Толстой вынул из-за пояса руку и вытер скатившиеся у него две слезы. Мне неловко это рассказывать, как бы внушая, что моё пение вызвало в Льве Николаевиче это движение души; я, может быть, правильно изобразил переживания капрала и музыку Даргомыжского, но эмоцию моего великого слушателя я объяснил расстрелом человека. Когда я кончил петь, присутствующие мне аплодировали и говорили мне разные лестные слова. Лев Николаевич не аплодировал и ничего не сказал» (Шаляпин Ф. И. Маска и душа. Париж, 1932. С. 156 - 158). Интересно сравнить, как дочь Толстого Александра Львовна описывает Шаляпина: «В это же время у Толстого в Москве пел Шаляпин. Шаляпин вышел приблизительно из той же среды, что и Горький, но не было ничего “пролетарского” ни в громадной, стройной фигуре Шаляпина, в его милом, простом, типично русском открытом лице, ни в его манере держаться, говорить. Он был прост, весел, голубые глаза его сияли задором, весельем, не было в нём ничего напыщенно актёрского. Наоборот, было в нём что-то покоряющее, царственное, по-настоящему барское: “Пришёл, увидел, победил”. Под аккомпанемент пианиста Гольденвейзера он пел “Блоху", “Во Францию два гренадёра” и другие вещи, и все были в восторге. Но чем больше все присутствующие выражали свое восхищение, тем сдержаннее был Толстой. И только когда Шаляпин, под корявый аккомпанемент Миши Толстого (Гольденвейзер не знал этой песни), запел “Ноченьку”, Толстой воодушевился. “Чудесно, превосходно", — повторял он» (Толстая А. Л. ОТЕЦ. Жизнь Льва Толстого. М., 1989. С. 371). Иногда при гостях супругов Толстых так и подмывало начать спорить о «своём» — наболевшем, нерешённом или даже вышучивать друг друга. «— Помещики — самые несчастные люди! — продолжала возражать Софья Андреевна. — Разве такие граммофоны и прочее покупают обедневшие помещики? Вовсе нет! Их покупают купцы, капиталисты, ограбившие народ... — Что же ты хочешь сказать, — произнёс Толстой, — что мы менее мерзавцы, чем они? — и рассмеялся. Все засмеялись», — вспоминал В. Ф. Булгаков (Как прожита жизнь. М., 2012. С. 158). С возрастом многие шутки Толстой стал воспринимать без улыбки — это касалось серьёзных мировоззренческих вопросов, над которыми он мучительно думал в конце жизни. В дневнике С. А. Толстой под 17 января 1891 г. есть запись: «За обедом был шуточный разговор о том, чтобы господам всем поменяться на неделю положением с прислугой. Лёвочка нахмурился, ушёл вниз; я пошла к нему и спросила, что с ним? Он говорит: “Глупый разговор о священном деле; мне и так мучительно, что мы окружены прислугой, а из этого делают шутки. И мне это больно, особенно при детях”. Я старалась его успокоить» (ДСАТ – 1. С. 145). Всю свою жизнь Лев Николаевич в дневниковых записях пытался искоренять в себе гордыню, учился прощать. Эти недостатки он высмеивали в кругу семьи. Как-то Д. П. Маковицкий записал замечательную остроту Толстого о несговорчивых и обидчивых людях. «Горбунов рассказал о Ландере, что он без работы. <... > Нас сторонится, будто поссорился, а у нас мог бы получить работу. Л. Н. пошутил, что, по английской пословице, для того, чтобы была ссора, нужны двое, а Ландер один, а ссора всё-таки есть» (ЯЗ – 1. С. 155).
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|