Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Теория субэкумен и проблема своеобразия стыковых культур 5 глава

развития интеллектуальной машины. Представим себе Ивана, который бы написал не

маленькую статейку о монастырском суде, а пишет один трактат за другим или режет

лягушек и т.д. Беседовать с чертом у него бы просто не было времени. Инерция

размахавшегося интеллекта так велика, что самые жгучие моральные вопросы не в

силах из нее вырвать. Энрико Ферми закончил разговор об атомной бомбе словами:

«В конце концов все это — превосходная физика!» Тут есть надежда, что развитие

науки в конце концов ведет к добру. Так сказать, «что хорошо для «Дженерал

моторе» — хорошо и для американского народа». Но больше всего профессионального

кретинизма.

Нормальные бернары любят свое дело так же, как герой Глеба Успенского — поле,

лошадь, хитроумную несушку... Это честные пахари научно-технической цивилизации.

В интеллектуальном блеске они находят своеобразную поэзию и музыку, и она

кажется им высшей музыкой (как некрасовскому помещику

— лай собак: «Что твой Россини! Что твой Бетховен!»). Кто бы ни правил столицей,

крестьянин не может оставить неубранное поле, бернар — незаконченный опыт: «В

конце концов все это — превосходная физика».

Бернары гордятся тем, что увеличивают власть человека над природой. Но власть —

не безусловное благо. Она оправданна как альтернатива анархии, как меньшее зло.

Это меньшее зло легко может стать большим, если люди перестали понимать, что

имеют дело со злом, а не с добром.

Власть над природой хороша, насколько освобождает человека от страха голода и

болезней. Но власть эта сама по себе

— болезнь похуже чумы. Она отчуждает человека от всеобщего ритма и строя, от

самого себя. Вся человеческая культура — только конденсация ритмов, разлитых в

природе. Стремительное развитие власти над природой прерывает пуповину, питающую

душу зародыша. Агрегаты цивилизации, растущие, как опухоль, разваливают целое

культуры. Ученые решили вопросы, которые тысячелетия ставили в тупик пахарей и

пастухов Но решение создало новую ситуацию, с которой наука не в си-

 

==93

 

 

лах справиться. И если завтрашний день принадлежит ученым, то послезавтрашний —

кому-то другому. Тому, кто освободит нас от апокалиптического страха, созданного

самой властью над природой. И не только от страха атомной, бактериологической,

черт знает какой войны; еще сильнее давит страх пустоты...

Слой гомункулусов имеет не только благородную разновидность (бернаров), но и

вульгарную (ракитиных). Скажем несколько слов о ней. Ракитин, как и бернар,

верит в науку; но, в отличие от бернара, он и себя не забывает. Для бернара

наука сама по себе — величайшая ценность и радость. Для ракитина она скорее

средство — средство добиться успеха. Ракитин относится к бернару как купец к

мужику. Это не специалист-идеалист, а специалистрвач. Но как в купце есть что-то

здоровое, мужицкое, так и в ракитине есть что-то бернарское, положительное.

Ракитин до крайности легко приспосабливается к обстоятельствам; в обществе гадов

и рыл он ведет себя как гад и рыло, но особенного удовольствия это ему не

доставляет; он человек порядочный и предпочитает более мягкие формы борьбы за

существование.

Получив телевизор и дачу, ракитин благодушествует и ведет жизнь, мало чем

отличающуюся от жизни Ивана Ивановича (разве книжки читает поумнее). Между ними

может возникнуть спор из-за разрушенного забора, но в общем ракитин (как и Иван

Иванович) — сторонник мира.

Ракитин не чужд поэзии и иногда пописывает стихи: Эта ножка, эта ножка

Разболелася немножко...

Технически его стихи бывают довольно совершенными (техника — сильная сторона

ракитина); они вполне современны по форме и по идее — см. «Сорок отступлений из

поэмы «Треугольная груша».

В общем, в ракитине обнаруживается нечто, связывающее головоногих (гомункулусов)

с рылами. Помню, я был на творческом вечере одного юного поэта из рода

ракитиных. Он удивительно напоминал резвого нахального поросенка, и даже

лавровый венок, которым девушки, ликуя, порывались венчать его, очень подошел бы

к делу. Не хватало только хрена. Впрочем, через некоторое время рыла и гады

сожрали его без всякого хрена, в собственном соку.

Четвертый слой — это неприкаянные, ни к чему не способные прилепиться (ни к

государству, ни к науке). Они могут най-

 

==94

 

 

ти себя только в соприкосновении мирам иным, в Боге или в дьяволе.

Достоевский пытался сласти безотцовщину, затолкав ее назад — в род, в народ. Но

даже сто лет назад это было утопией. А сейчас просто некуда заталкивать. За

словом «народ» стоит только желание Ивана Никифоровича, чтобы его считали

Тарасом Бульбой; желание само по себе очень любопытное и может стать предметом

специального исследования, но принимать его за реальность невозможно. Народа

больше нет. Есть масса, сохраняющая смутную память, что когда-то она была

народом и несла в себе Бога, а сейчас совершенно пустая. Окунать в народ —

значит сейчас окунать в пустоту. Это — испытание, которое может выдержать разве

святой, а не спасение для слабого. Первый шаг, который вынужден сделать слабый,

— замкнуться в себе, обособиться и спасти себя от растворения во всеобщей жиже.

Второй — найти друзей, схватиться за них и замкнуться в искусственной,

обособившейся от болота среде, в своего рода оранжерее, защищенной хрупкой

стенкой гордыни. Здесь, где никто не наступает на ноги, можно дать кристалликам

человека возможность немного окрепнуть и развиться. Третий шаг — выйти на

несколько шагов из оранжереи... И только двадцать третий — вернуться в массу.

Вернуться как власть имущие, вернуться как боги, знающие добро и зло, способные

вдохнуть душу в вязкую глину.

Народа нет. Есть отдельные люди, но народа нет. Народ должен быть воссоздан. И

зерно народа — это кучка, которая имеет мужество не подчиняться массе, кучка,

которая ищет.

Безотцовщина более или менее образованна, просвещенна, стоит на почве разума. Но

разум ее бьется на пороге жизни, не в силах войти в нее. И это мучение не

каждому по силам. Многим не по силам, и они начинают думать: а может, жизни

вовсе нет? Может, жизнь выдумана и есть только смерть?

Очень важно понять, что Смердяков — не обязательно повар. Он может быть юристом,

как горьковский Самгин, академиком, как Лысенко, художником, как Серов, поэтом,

как Грибачев. Совершенно неважно, к какой профессионально-технической группе

случай его приткнул. Смердяков — специалист и с презрением относится к

Карамазовым, у которых нет специальных знаний, тогда как он всегда может открыть

ресторан в Питере. Но это одна оболочка, как фрак и орден Льва и Солнца у

ночного гостя Ивана Карамазова или должность архивариуса у персонажа из сказок

Гофмана. Под форменным пиджачком Павла Федоровича поблескивает зеленовато-серая

чешуя. И

 

==95

 

 

когда он сидит в президиуме, красная бархатная скатерть чуть заметно колышется:

это, вздрагивая от аплодисментов, сладострастно изгибается драконий хвост.

Смердяков может окончить сельскохозяйственный политехникум и четыре курса

заочной сельскохозяйственной академии, а потом все бросить и приняться за

романы-доносы (Кочетов). Или двигать вперед мичуринскую биологию и втайне писать

те же доносы.

Что бы ни делал смердяков для пользы трудящихся, это один обман. Настоящее дело

его — интрига, донос, гадость. Порядочные люди гадят ближнему по необходимости,

без удовольствия. Смердяков от гадостей пьянеет, как кот от валерьяновых капель.

Гадить, уничтожать, отравлять ядом — пафос и смысл жизни Павла Федоровича. Убить

отца, истребить все, что можно, а потом, в заключение, истребить самого себя...

Вот все, на что он способен. Как Гитлер, как Геббельс.

Ни в коем случае нельзя путать смердякова со специалистами в точном смысле этого

слова, с добросовестными функционерами науки и техники. Смердяков — недоносок,

выкидыш. Выкидыш интеллекта, науки, просвещения, болезненное отклонение от

нормы. Он, как раковая клетка, сам по себе жить не может и существует только за

счет других, разрушая среду, которая питает его.

Этот тип одновременно наглый и неуверенный в себе. Наглость сближает его с

некоторыми гоголевскими типами — Ноздревым, Пироговым. Но Пирогов, как и другие

мертвые души, превосходно обходится без души и поражает могучей жизненностью. Он

не знает сомнений в основах своего бытия. Отсюда его неколебимость в бедствиях.

Будучи высечен, он тут же утешается, съев слоеный пирожок.

Пирогов — рыло, персонаж скотного двора. Он попахивает навозом, а не бензином. С

конвейера его не выпустишь. И даже из десятилетки, как она ни плоха. Как

правило, за спиной поручика только ЦПШ (церковно-приходская школа).

Поэтому образование приводит к опасному упадку рыльности. Опасному потому, что

связано с распространением гадства.

И рыла, и гады — недоучки. Те самые, о которых писал Монтень: простые крестьяне

— прекрасные люди, и прекрасные люди — философы; но все зло от

полуобразованности... Или, говоря языком монахов, на полпути сторожит дьявол.

Рыла стоят в самом начале пути от крестьянина к философу, от зверя к Богу. В них

еще много скотского добродушия. Гады — как раз на полпути. Они прогрессивнее и

потому страшнее.

 

==96

 

 

Все фашистские режимы в слаборазвитых странах напоминают оперетту. За

исключением, может быть, Испании, но Испания — особый случай. Даже воскресное

развлечение не обходится здесь без убийства — по крайней мере, быка и двухтрех

лошадей. Поэтому число убитых в Испании ничего не доказывает. И я отказываю

генералиссимусу Франко в титуле настоящего злодея. Он, как один из Топтыгиных

(второй, кажется), чижика съел. Потом Топтыгин истребил полтора миллиона душ, и

все же он шут. Не будь на свете Гитлера, ничего бы у него, кроме буффонады, не

вышло.

Для настоящего, всемирно-исторического злодейства нужна чистоплотность и

методичность, воспитанная в массах трудящихся всеобщим образованием, лучше всего

— неполным средним (можно и полным, но это опасно: возникает интеллигенция).

Итальянский фашизм отдает скорее касторкой, чем кровью; только аккуратные,

поголовно грамотные немцы могли построить Майданек.

Поэтому я с тревогой смотрю на распространение цивилизации. Не потому, что не

доверяю ее возможностям. Они очень велики. Человечество может подняться на

ступень, с которой нынешний век покажется чуть ли не каменным. И не только с

точки зрения техники (в это теперь все верят), но и духовно человечество (если

выживет) будет оглядываться на нас с почти недосягаемой высоты. Но пока что мы

стоим на полдороге. В том самом месте, где сторожит дьявол.

Пирогов, Ноздрев и всякое рыло живет не думая, живет рефлекторно; его невозможно

судить (разве только высечь, если свинство превзойдет меру). Смердяков думает,

но не живет; видимость жизни, которой он может обмануть, — призрачное

существование вампира. Кровь, которая переливается в его жилах и иногда

окрашивает щеки, — чужая кровь, выпитая по ночам на допросах. Он настолько пуст,

что Хайдеггер спутал его с подлежащим неопределенно-личного предложения. Но это

подлежащее вполне ответственно, вполне подлежит суду. Он ведает, что творит. Он

гадит не стихийно, по природе, а сознательно, идейно, принципиально (природы,

почвы у смердякова вообще нет). Гадит, чтобы почувствовать вкус жизни (чужой

жизни), чтобы утвердить, упрочить себя в бытии. Это не рыло, а гад.

Пирогов не тщеславен. Если судьба подымет его наверх — хорошо; если забросит

заведующим складом — тоже неплохо. Перефразируя Веспасиана, пирогов мог бы

сказать: место не пахнет. Лишь бы оно кормило. Всякого рода гамлетовские

сомнения ему совершенно чужды. Напротив, смердяков — гамлет лакейс-

4—618

==97

 

 

кий. Боров — скорее его эстетический и моральный идеал, идеальный расовый

(классовый) тип, — увы! — недостижимый.

Пирогов, выйдя в отставку, становится добродушнейшим Иваном Никифоровичем.

Смердяков в отставке немыслим. Его гложет жажда деятельности. Он пуст, как

шелуха, и томительно чувствует свою пустоту. Ему кажется, что он по-пироговски

наполнится бытием, заняв место. Но место не способно наполнить бездонную пустоту

дьявола и кажется поэтому незначительным. Нужно непременно первое место:

директора, генерала, фюрера и рейхсканцлера. Но и это место не успокаивает его.

Он продолжает действовать, метаться, интриговать. Всякое ведомство, всякое

царство слишком мало для него. Кажется, что ему нужен весь мир. Но если бы все

планеты, все звезды, все галактики подчинились ему, он еще раз почувствует свою

пустоту и тогда наконец поймет, что ему нужно только одно: удавиться.

Жить для смердякова — значить руководить. Руководить — в смысле запрещать,

указывать, пресекать, карать. В конечном счете — разрушать. И если создавать, то

только средства полного всеобщего разрушения. Война для него — благо (как для

Гитлера, как для нашего современника Мао). Это в полном смысле слова ретивый

начальник {по Щедрину).

Любознательные бернары создали средства, достаточные, чтобы взорвать земной шар.

А смердяковы сладострастно смотрят на кнопку, которую стоит только нажать...

Может быть, после этого останется 300 млн. дрожащих подданных, и с ними он

создаст наконец образцовую, примерную каторгу. А может быть, без них еще лучше.

Ах, грезится иногда по ночам: если бы у человечества была одна голова, чтобы

отрубить ее одним взмахом бистурия!

Эта безоглядность или, лучше сказать, высокая идейность и принципиальность Павла

Федоровича вызывает иногда конфликты между гадами и рылами. Вообще говоря, рыла

(там, где они многочисленны, т.е. в среднеразвитых странах) играют роль

вспомогательного состава в воинстве сатаны (в странах совершенно цивилизованных,

как, например, Германия, рыл, по-видимому, отчасти заменяют вульгарные штампы

интеллектуалов, ракитины и их однокорытники). Но иногда рыла, призванные из

местечек и деревень, чтобы подвывать и улюлюкать в большой травле, изменяют

своим обязанностям, особенно если Павел Федорович заглядится или, чего доброго,

помрет. Тогда рыла, начавшие со скромных и совершенно не номенклатурных

должностей загонщиков и выжлятников, могут очень даже себя показать.

 

==98

 

 

Рыла хотят жить; уничтожать все подряд им нет расчета; нажравшись сладкого

человеческого мяса, они укладываются в логовище и, мирно урча, переваривают

пищу, пока подрастает следующая порция, резвясь и тучнея на зеленых лугах. Гадов

это раздражает, их бесит вид откормленных овнов; они требуют продолжать

кампанию, им лишь бы горло перегрызть, глотнуть крови — и бежать за следующей

жертвой, оставляя труп гнить. На завтрашний день им плевать.

Так возникают серьезные конфликты в рамках несокрушимого единства рыл и гадов.

Следует, однако, помнить, что непримиримых антагонистических противоречий между

рылами и гадами нет. Споры между ними следует скорее рассматривать в духе

эстетики 1952 года — как конфликт хорошего с отличным. Когда побеждают рыла,

полугады и четвертьгады маскируют свою неполноценность, подражая лучшим образцам

рыльности, преподанным учителями и наставниками. Напротив, при покойном Павле

Федоровиче рыла отращивали усики и шевелили тазом, как будто у них в самом деле

топорщился драконий хвост...

Мысль о кнопке на столе Павла Федоровича лишает сна миллионы людей: но смерть в

конце концов не самое страшное. Страшнее была бы жизнь, устроенная

по-смердяковски: предбанник с телевизором в углу, и так целая вечность. И вот

здесь я могу наконец успокоить читателя: это немыслимо!

Смердяков ничего не создает. Он как Тень Ученого из пьесы Шварца. Если отрубить

Ученому голову, упадет и ее голова. Или как Цахес: если не будет Студента, не

будет и стихов, которые крошка может себе приписать. Снердяков, Тень, Цахес

могут доводить до безумия Ивана, Ученого, Студента. Но без них смердяков сразу

же исчезнет, как тень без человека. Смердяков — наша тень, без нас он немыслим.

Есть чувство более сильное, чем чувство самосохранения. Пока оно молчит —

говорит Смердяков. Но когда оно заговорит, смердяковщина исчезает, тает, как

тень. как дым перед лицом огня. Стопроцентных смердяковых не так много. Они

утонут, как Цахес, в своих ночных горшках. Страшны не они. Страшно то, что

делает Павла Федоровича арбитром, властью: страшна смердяковщина во всех нас,

смердяковское отношение к подвигу, к мученичеству (вспомним рассуждения сына

Смердящей о русском солдате, попавшем в плен к хивинцам); смердяковская улыбочка

над Дон Кихотом... лакейская улыбочка... Если б ее выдавили, как Чехов по капле

выдавливал из себя раба!

Рядом со Смердяковым, как известно, стоит Иван Карамазов. Павел Федорович ему

многим обязан и в хорошую минуту

 

 

4*

 

==99

 

называет себя учеником Карамазова, карамазовцем. Но действительной власти Ивану

не дает. А на старости лет, становясь подозрительным, душит.

Отношение Ивана к Павлу Федоровичу еще более странное. Сперва он пренебрегает

Смердяковым, потому что Смердяков глуп. Но глупость в известном смысле — сила.

Тонкий Иван говорил: «Все позволено» — и ничего себе не позволял. А Смердяков,

прикидываясь дурачком, обвел его вокруг пальца и сел в хозяйское кресло. Иван

Федорович фыркает, Иван ошеломлен: «Ведь я не лакей. Каким же образом я смог

породить такого лакея?»

Иван думает, что он сам мог бы сидеть в кресле отца. Хайдеггер заявил в

тридцатые годы, что истинная идеология национал-социализма очень глубока и не

имеет ничего общего со взглядами толпы. Иначе говоря — со взглядами Гитлера или

Розенберга. И конечно (хотя прямо это из скромности не сказано), совпадает с

философией Хайдеггера...

Из этих деклараций никогда ничего не выходит. В лучшем случае на них не обращают

внимания (потому что кто одолеет «Бытие и время»?). Однако иногда у Павла

Федоровича бывает по-восточному ревнивый характер. Карамазовых хватают за

шиворот, призывают пред очи и заставляют вылизывать языком пол. А тех, кто

отплевывается, сажают на кол. И тогда, наевшись грязи, иваны начинают думать: «А

может быть, в этом и есть сермяжная правда? Может быть, в лакействе — истина

(классовая, национальная, религиозная?). И Смердяков — гений?» И в конце концов

современный Иван начинает добросовестно верить в гениальность Смердякова, и

крушение этой веры становится для него тяжелым ударом.

Поэтому так грустно читать, как молодые карамазаччо (или бернардини) издеваются

над смердяковщиной, поплевывают на рыл и гадов.

Аргументы молодежи тонки, язвительны, блестящи, но мне хочется спросить их: да,

но «все позволено»? — «Все позволено для...» Неважно, для чего. Если все

позволено, то через двадцать лет после победы вы сами будете слизывать языком

пыль и находить в этом смысл...

Карамазовы — это не только Иван. Есть еще Алеша и есть Митя. Каждый из братьев —

задача для Ивана. Самая простая и самая трудная — Митя. Всего только надо

понять, что Митя — брат твой. И тогда ты действительно будешь то, что думаешь о

себе, не думая об этом вовсе. А сейчас ты пуст, хотя думаешь о человечестве. Это

человечество — только поле твоего собственного «я». Ты можешь быть совершенно

искренним

 

К оглавлению

==100

 

 

в любви к нему (т.е. к самому себе), ты можешь жизнь отдать ради него — и не

стать ближе ни к одной живой душе, оставаться в ослепительном одиночестве. А

когда солнце разума перестает ослеплять, по ночам к одинокому приходит дьявол.

Понять все это можно только сердцем, не умом. Только сердце может подсказать

Ивану, что существование другого — не только скандал; что в другом (даже если он

молчит или говорит невнятно) может открыться тебе твой собственный второй глаз,

и ты вдруг увидишь такое, чего раньше, одним глазом, не видел, и ты тогда

поймешь, что был просто-напросто кривым, уродом, хотя очень умным. И очень умно

рассуждал о том, чего не видел.

Этой самой простой своей задачи—увидеть мир двумя глазами — Иван просто не

сознает. Люди нужны ему только как слушатели. Люди шумные, беспокойные, не

умеющие прилично себя вести, не только не нужны, а прямо противны. Некоторый

интерес представляют идеологи. Но Митя — не идеолог; о чем с ним говорить?

Поэтому приходится начинать с другого конца, с младшего брата, Алеши. Алеша —

идеолог, и очень необыкновенный, хотя еще совсем сбивающийся в словах. Алеша

один из всех братьев вне власти Павла Федоровича. Он владеет тайной, нужной

всем; но он не умеет передать ее. Может быть, он скорее чует правду, чем видит

ее. Может быть, это такая правда, которую нельзя объяснить, нельзя высказать

словами, понятными каждому. Ивану приходится решать трудную задачу: понять то,

что Алеша не в силах рассказать. И здесь ум Ивана отказывается работать.

Во-первых, предмет, именуемый Богом, немыслим и невозможен. Во-вторых, если

допустить Бога, а вслед за Ним рай и ад, жизнь становится еще более нелепой. В

рамках, поставленных разумом Ивана, этот тезис неопровержим. Мир — только

царство осколков. Целого нет. А если так, то зачем жертвовать собой? Зачем

заботиться о счастье человечества?

Арифметика здесь не помогает. Конечно, миллион больше одного. И если надо

«расстрелять трех, чтобы спасти четырех», как говорил Жюльен Сорель, то почему

бы и не расстрелять? Да, но почему бы не расстрелять и всех семерых? Лиха беда

начало.

К гармонии так нельзя подойти. Миллион н даже миллиард, согласившиеся достичь

гармонии ценой одной растоптанной жизни (пусть не деточки, а взрослого, как во

время дела Дрейфуса), наверняка ни к какой гармонии не придут. Трудно только

начать жертвовать ради общего блага. Дальше пойдут сотни, за сотнями миллионы, а

гармония будет все отодвигаться и отодвигаться.

 

==101

 

 

Тайна в том (Иван об этом не догадывается), что осколки, не осознавшие себя как

осколки, фрагменты Целого, воображающие себя элементарными частицами бытия,

невозможно сложить в замкнутую, устойчивую фигуру.

В царстве осколков нет ничего безусловного, ничего до конца совершенного. В

царстве осколков все пытается быть само по себе, а на самом деле оказывается

другим. Все перемены с осколками — пустые перемены. Они не имеют ничего общего с

гармонией, свободой, с подлинным бытием. Гармония и Свобода не могут быть

атрибутами осколка. Это атрибуты Целого. Чтобы быть свободным, надо быть в

Целом, быть Целым.

Поэтому все попытки достигнуть гармонического состояния общества, оставляя в

стороне человеческую личность, душу, бесконечность души, ведут только к

разочарованию, раздражению, злобным попыткам подчинить разуму непокорную природу

и в конце концов к такой вакханалии насилия, в которой тонут последние остатки

разума; воцаряются дичь, бред, сравнительно с которыми старое, неразумное

состояние общества кажется царством Разума, Добра и Красоты.

Такая гармония не стоит не только слез ребенка — она не стоит таракана. Это

ловушка, в которую несколько раз попадал человеческий рассудок. Ловушка Утопии.

Но ведь не об этой «гармонии», не о хрустальном дворце идет речь! И конечно, не

о переносе хрустального дворца в потустороннее, с теми же земными

представлениями о справедливости, с той же костоломкой в аду (только вечной) и

вечным торжественно-дружеским приемом у самого Господа Бога в раю.

А о чем же? Какая еще гармония может быть? Этого именно Иван не может понять, и

ломает себе голову, и сходит с ума, и в бреду своем плодит новых и новых гадов.

Мерзость их дыхания, размноженная современными средствами телекоммуникации

(печатью, радио, телевидением, кино), переполняет землю.

1962-1963

P.S. Метод, примененный в этом опыте, не нов. Непосредственным предшественником

моим оказался Н.А.Бердяев. Прочитав а 1978 г «Духов русской революции», я был

поражен совпадениями. Интереснее, впрочем, различия. В 1963 г. я не увидел

Хлестаковых. В 1918 г Бердяев не увидел ракитиных и бернаров.

 

==102

 

 

00.htm - glava08

Человек ниоткуда

... И потому туман вдали роднве нам, чем род и племя, И внятней голосов земли.

З.Миркина

Недавно одна девушка-фольклористка выходила замуж. Невеста и ее подружки

исполняли вологодский свадебный обряд. Гости старались вжиться в свои

архаические роли, тысяцкий (он, кстати сказать, был евреем) делал это довольно

артистично. Но все было игрой. Старая вологодская деревня, в которой иначе

справить свадьбу просто невозможно было подумать, где этот обряд, завещанный

бабками, сберегли через тысячу лет, стала такой же экзотикой, как Таити.

Девушки-африканистки могли бы исполнять танцы с тамтамом, а студенты-индологи —

танцы Радхи и Кришны. Все это одинаково легко входит в стены московской

квартиры.

То, что было когда-то единственным, жизненно необходимым занятием, становится

игрой, одной из многих игр, которую можно полюбить или отбросить. Австралийцы,

бушмены, пигмеи живут тем, что собрали за день в лесу или в пустыне; мы ходим по

грибы. Крестьяне вкладывают в землю всю свою жизнь, мы окапываем яблони на

десяти или тридцати сотках. Это хорошая игра. В ней часто больше творческого,

чем в будничной умственной работе. Но можно ничего не собирать в лесу, кроме

солнечных зайчиков, и это даже лучше. А грибы или яблоки продаются на базаре.

Всерьез мы работаем головой за своим письменным столом. Всерьез мы живем в

Вавилоне, а в Аркадию только играем.

Мы едим хлеб, сжатый и обмолоченный людьми, которых по привычке называем

крестьянами, но мы не живем в крестьянском обществе, мы не окружены народом.

Крестьянства в

В первых редакциях «Человек воздуха», «Человек без прилагательного». —Автор.

Вариант «Человек без прилагательного» напечатан в ж «Грани», Na 77, октябрь

1970. — Ред.

 

==103

 

 

развитых странах становится слишком мало, чтобы окружать нас. В Соединенных

Штатах сельским хозяйством занимается 7 процентов населения. Больше не нужно,

чтобы обеспечить остальные 93 процента хлебом, маслом и молоком (в США — 300

литров на человека в год. В Индии — 6 литров. Сколько у нас — Бог весть). Даже

остаются излишки, чтобы подкармливать крестьянскую Индию, где хлебопашествует 80

процентов населения'.

Фермеров в США меньше, чем студентов и профессоров университетов. Но главное то,

что фермер — уже совсем не крестьянин. Это работник сельского хозяйства в

научно-промышленном обществе. Он гораздо дальше от крестьянина, чем традиционный

ремесленник (труженик города в обществе, костяком которого было крестьянство).

Возьмем еще более крайний, еще более парадоксальный случай: в Израиле кибуцники,

образцовые сельские хозяева, у которых учатся агрономы Африки и Юго-Восточной

Азии, создали Лигу борьбы с религиозным принуждением. Это носители «городского»

мировоззрения. А ремесленники, вывезенные в 1948 году на самолетах из Йемена,

бросают камни в автомобили, нарушающие день субботний.

Крестьяне и ремесленники вместе берегли как зеницу ока веру отцов, обряды отцов

и составляли народ — с народными песнями, с народной вышивкой и народными

предрассудками. А что поют колхозники? Да то же, что пролетарии. Какие-то

остатки крестьянского наследства, какие-то мелодии, вбитые в школе, в армии, по

радио.

Крестьянство исчезает. Оно оставило глубокий след в нравственном и эстетическом

сознании человечества, оно было мостом между племенем и чем-то еще, что еще

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...