Теория субэкумен и проблема своеобразия стыковых культур 8 глава
норму, а добро — как отклонение от нормы. Так же думает Русанов; и как частное лицо, и как заведующий отделом кадров. Здесь он вполне искренен и вполне народен... Только интеллигенция, за некоторыми исключениями (из которых самое талантливое — Достоевский), нашла мужество идти против народа вместе с Мариной Цветаевой и Н.Бердяевым («Христианство и антисемитизм») или с Н.Бухариным. При всем несходстве этих трех лиц они были интеллигентами, т.е. в каком-то смысле сами принадлежали к диаспоре, не испытывали к ней отвращения. Диаспора — очень широкое явление. Есть диаспора политическая (испанская, польская, русская), диаспора туристическая (влечение к чужому, дальнему) и особая интеллигентская, духовная диаспора. Духовно все современные интеллигенты принадлежат диаспоре. Все, открытыми глазами читающие английские книги, смотрящие японские фильмы. В старину, по Кормчей книге, за это полагалось проклятие. Мы живем не в одном, а сразу в нескольких духовных мирах. Мы всюду не совсем чужие. Мы всюду не совсем свои. В нашем сознании европейская, суфийская, индийская, китайская мудрость лезут друг на друга, как торосы в Арктике. И один призыв к вере, к традиции, к народу анафематствует другой6. Народы не знают дороги из этого хаоса. Они и в старину не знали дороги — их выводили пророки. Откуда же взяться пророкам сейчас?
==128
Идеал интеллигентности — это просветленное сомнение, это равновесие духовного богатства и духовной нищеты. (Первое без второго — книжник и фарисей, по-новому: интеллектуал, сноб; второе без первого — юродивый...) Интеллигентность — это развитие, процесс. Место интеллигенции всегда на полдороге. Если сознания этого
нет, если есть закрытость, замкнутость на какой-то идее, догме, традиции, интеллигентность начинает исчезать, выветриваться. Интеллигенция как особый слой (в котором собственно интеллигентно маленькое ядро) образуется именно в обществе, утратившем народные ценности: в России — после Петра, в странах Азии и Африки — на наших глазах. Вися в воздухе, часть интеллигенции ищет опоры в каких-то символах народности (романтики, славянофилы, негритюд). Но что стоит за этими словами после сталинской коллективизации, оставившей от народа только рожки да ножки? Что можно поставить за этими символами в Америке? Есть счастливые исключения среди малых стран. Там процесс урбанизации шел иначе. Там сохранялась сплоченность, связывающая вместе все уровни образованности. Там нация бывает единым организмом; там интеллигенты больше просвещали массы, чем возбуждали в них воинственность. Там символы национального единства не так легко становятся символом травли других, послабее. Там все иначе. Там, как в Праге в 1968 году, народ (people) — реальность, и иногда весь народ действует как один человек против всемогущих тоталитарных машин. К сожалению, в большинстве случаев народничество подыгрывает агрессивному национализму. Пример Германии достаточно свеж. Пример арабов перед глазами. Нужно ли нам дать человечеству еще один? В этой обстановке симптоматичен, как сыпь, рост группки, образовавшейся вокруг Общества по охране памятников старины. «Нашим» охранники говорят, что народ можно разбудить только призывом бить евреев — ив конце концов стоит пожертвовать двумя миллионами для счастья 200. «Не нашим» толкуется, по-видимому, что-то другое. Во всяком случае, недреманное око, хорошо зная, что о нем говорят, только жмурится на глазуновцев и жалует им с барского плеча журнал «Наш современник» (редактор т.Чалмаев). Око догадывается,
что шум про святую Русь не повредит, скорее даже сгодится: покамест как брусничное варенье к военно-патриотическому цыпленку, а со временем, может быть, и еще для чего-нибудь: как неофициальная разведка очередного официального погрома (в духе Мочара и Гомулки), а там, глядишь, и для более серьезного идеологического по- 5—618 ==129
ворота. Не век ведь Руси жить мелкими заплатами на мундире, сшитом не по русскому плечу. Казалось бы, все это мерзость. Однако за короткое время к Глазунову примкнуло несколько не лишенных таланта людей: Солоухин, Кожинов, Палиевский, Чалмаев. Люди вовсе бездарные к нему не тянутся: для них всякий поворот труден. Им лучше кочетовский «Октябрь». Тайна псевдопочвеннической души, может быть, разрешится, если вдуматься в ситуацию современного талантливого человека. Он талантлив, но не настолько, чтобы отдаться своему дару целиком, по-солженицынски, до полной гибели всерьез, и забыть о всяких расчетах. У него нет никаких святынь, никаких табу. Он хочет успеха. Чтобы добиться успеха, надо лизать анус, но человек со вкусом, с развитием не может просто, без претензий заниматься анализом (лизанием упомянутого предмета). Ему нужно и в подлости сохранить оттенок благородства, независимости, известную свободу выбора, известную личность и экзистенциальность. Не способен человек 60-х годов «каплей литься с массами...». И здесь платформа, занятая Глазуновым, представляет собой драгоценную находку. Она позволяет и личность соблюсти, и выгоду слизнуть. Потому что оппозиция глазуновского типа — единственная, которая не обещает никаких серьезных неприятностей. Стоит заметить, что некоторые новоявленные русские почвенники были выращены знаменитым провокатором Эльсбергом. Когда его после XXII съезда пытались исключить из Союза писателей и выгнать из ИМЛИ, будущие ревнители православия и народности ходили по Институту мировой литературы собирать подписи в защиту учителя. Можно ли хоть на минуту представить себе Хомякова или Киреевского учениками Булгарина, более того — собирающими подписи под адресом в честь разоблаченного агента? Новое пряничное славянофильство насквозь мещанское, спекулянтское, рыночное.
Моральные сомнения его не отягощают. Трагическое чувство России ему недоступно. Попытки имитировать его у В.Солоухина сразу сбиваются на риторику. Судьба России слышна скорее в желчных песнях Галича, в его Марии, бредущей по суглинку вселенской Иудеи (вступая в невольную перекличку с тютчевским «удрученным ношей крестной» Христом...). Можно заметить, что для политических спекуляций подлинности и не требуется. И в какой-то мере это верно. Для того чтобы ускользнуть от нравственного выбора, привлечь публику и угодить начальству, чем меньше подлинности, тем лучше. Однако то, что
К оглавлению ==130
очень удобно для Глазунова, Солоухина и пр., вряд ли удобно для России. Нация, стоящая в центре большой системы, не может удерживать этого места с помощью кокошников и сарафанов, напяленных на ракеты. Тут нужна идея, способная вызвать отклик и в нерусском сердце, — ну хоть идея «гуманного социализма», например7. Напротив, забота о кокошниках и сарафанах в центре вызывает аналогичные заботы на местах, и центробежные силы могут оказаться побольше центростремительных. Избрав удел духовной провинции, Россия становится на путь, ведущий и к политическому захолустью. Это тот путь, который проделала Испания в XVII-XVIII вв., и он широко открыт перед нами. Интеллигенция сверхдержавы не может жить утробным патриотизмом. Она не может спокойно жить в стране, которую ненавидят целые континенты, и не может не понимать, что такое положение попросту опасно. Она ищет вселенской идеи, способной оправдать сверхнациональную систему, или становится на сторону малых народов, борющихся против подавления своей индивидуальности. Она приходит к мысли, что рост могущества нации сверх необходимой меры становится врагом национальной жизни... Всего этого мещанин решительно не может понять. Никакой вины на себе он не чувствует. И если «они» «нас» не любят, то, значит, они сволочи и надо их давить. Взаимное понимание интеллигента и мещанина в условиях сверхдержавы вряд ли мыслимо. Возможна только международная солидарность
интеллигентских меньшинств через головы националистического мещанства. Наше время часть евреев превратило в людей, как все, со своими почтовыми марками. Но зато миллионы интеллигентов стали чем-то вроде неизраильских евреев, «людьми воздуха», потерявшими все корни в обыденном бытии. Запутанность, заброшенность, тревога, страх, забота — весь этот быт человека гетто стал называться экзистенциализмом и переведен на все языки вместе с Францем Кафкой (Макс Брод считал его писателем специфически еврейским, но никто с ним не согласен). Теперь мы все равны в праве на страх, теперь каждый мыслящий человек сознает возможность термоядерного погрома, и остается только всем вместе выпутаться из этой общей для всех погромной ситуации. К несчастью, в сверхдержавах, которым Бог дал силу вязать и решать, интеллигенция бессильна (или по крайней мере очень слаба). Политика здесь в плену у машины всемирного господства, у идеи престижа. Единственная заслуга сверхдержав — то, что они уравновешивают друг друга. Самое лучшее, 5* ==131
что Россия и Америка могут сделать, — это сдерживать Китай. А малые страны пусть идут своим путем. Некоторые из них сохранили возможность коллективной доброй воли, сдвига к чемуто лучшему, к выходу из всемирно-исторического тупика, в который мы зашли. Надо по крайней мере не мешать им. В этих условиях судьба интеллигентских меньшинств становится глубоко сходной с судьбой национальных меньшинств. В сем христианнейшем из миров Поэты — жиды! М.Цветаева Интеллигент может пытаться ассмилироваться в массе, но масса великодержавных мещан никогда не признает его за своего и при первой возможности вытолкнет — так, как были вытолкнуты из РСДРП ее основатели. Только сплотившись в своём одиночестве, интеллигенция может чего-то добиться и для себя самой, и для всех. В конечном счете интеллигенция должна выйти за свои рамки, захватить, просветить массы. Но прежде чем посолить, надо стать солью; прежде чем просвещать, надо стать светом, перестать быть человеком массы, перестать быть частицей тьмы. Может ли меньшинство чего-то добиться? Не есть ли тактика заведомого меньшинства — тактика отчаяния? Не есть ли это крик одиночки, бессильного что-либо изменить? ...Отказываюсь жить В бедламе нелюдей. Отказываюсь выть С волками площадей. М.Цветаева Я думаю, что все великое начиналось с меньшинства, даже больше того — с одиночки, отказавшегося выть. На этого одиночку я и рассчитываю. Я нахожу какие-то огоньки надежды то там, то сям. Мне кажется, что путешествие
всемирной литературы на край ночи подходит к концу. На запретной полосе, перепаханной модерном, поднялось и несколько ростков жизни: «Маленький принц» Сент-Экзюпери, некоторые герои Сэлинджера. Принц попробовал жить на старой земле и не сумел. Но через несколько лет появились братья и сестры Гласе8. Первый, Сеймур, не выдержал, а остальные живут. Живут без всяких народных корней. Даже без надежды
==132
схватиться за народ как источник мудрости. Если они чувствуют потребность в примере, то прямо обращаются к Христу. И если Сэлинджер думает о своем читателе, то вместо туманного обращения к народу просто говорит: надо писать так, чтобы тебя прочитало как можно больше старых библиотекарш. И рядом с новыми, замодернистскими сэлинджеровскими мальчиками действительно оказываются лучшие старые люди, домодернистские, простые люди, те, которые не приняли причастия буйвола, остались верными агнцу. Сэлинджер и Бёлль стоят в сегодняшнем мире где-то рядом. Вторая новая черта — чувство открытости, прозрачности к другим культурам. Это опять-таки очень бросается в глаза у Сэлинджера. Для его героев Индия и Китай — такие же близкие родственники, как для русского—Украина. Христианство Сэлинджера действительно кафолическое, вселенское. Оно немыслимо без прозрачности для всех других вселенских религий, выросших на другой почве. Оно отыскивает себя заново в Упанишадах, дзэнских парадоксах, отталкивается от них и возвращается к себе так же, как Мандельштам (и без того человек двойной национальности) тянется еще к немецкой и итальянской речи и находит в них новое богатство своей родной; как Рильке в конце своей жизни вдруг почувствовал исчерпанность немецкой речи, перешел на французский язык и наполовину по-русски написал свою предсмертную записку. Мне чудится в этих попытках что-то пророческое. Это, может быть, первые люди новых, проникающих друг в друга, незамкнутых общностей, общностей из башни Майтрейи (в которой каждая душа отражалась во всех других, и невозможно было непонимание). Христос проповедовал рыбакам и блудницам. Но он ни когда не проповедовал массам. Массы тогда, как и сей час, предпочитали Варраву. Он проповедовал людям, когда они не были массой, а от массы бежал «страха ради иудейска». Проповедовал небольшим группам избранного народа, чтобы они стали ядром нового Адама и потом когда-нибудь это ядро обросло плотью не в массовом, а в интимном общении. (Ни одна великая идея не побеждала в период жизни одного поколения... Политические идеи действуют как валидол. Они снимают спазмы, но не могут вылечить порока сер-
==133
дца. Глубочайшие пороки требуют особых, медленно действующих лекарств; терапии Христа, а не Гракхов). Потом, когда новый культ, выросший из проповеди апостолов, покорил заброшенных римских горожан, когда Константин и Феодосии навязали новую веру поганым («деревенщине»)3, народы не в силах были вместить ее и перекроили на свой лад, даже не ветхозаветный, а дозаветный лад. Народ никогда не был новозаветным. Когда явится новозаветный народ, наступит тысячелетнее царство праведных. Пока это немыслимо. Народы не в силах вместить ни космополитизма Нового Завета, ни его духовной глубины. Не поняв Царствия Божия, которое внутри нас, и перестав верить в Царствие Божие на небе, народы развитых стран за последние века если и верили во что-то, то разве только в лучшее будущее. Но в наш век и эта вера заколебалась. Сама идея лучшего будущего, помимо вероятности ее осуществления, встретила возражения и нападки. Будущее будет, нет ли, говорят современные Иваны Карамазовы, а настоящее слишком часто приносилось ему в жертву. И стоит ли эта гармония сегодняшних, настоящих слез? Падая с неба или с сияющих вершин, люди схватились за народность — и попали в плен к ней. Будет ли, нет ли Царствие Небесное или светлое будущее, но мысль о нем давала точку, с которой можно было взглянуть на свой народ, как с горы, и сказать: есть две нации в каждой нации. Есть Герцен, и есть Пуришкевич... А с позиции народности все кошки серы. У старых славянофилов была мерка, которой можно было мерить Россию, — был Бог. У новых почвенников ничего нет, кроме любви к своим собственным детям больше, чем к чужим. Что же делать, если свое скверное? Бороться с отечественными пороками, стоя целиком на отечественной почве, так же просто, как вытащить себя за волосы из болота. Это задача для барона Мюнхгаузена и В.Солоухина. Или самоутешение для мещанина, который, в сущности, своими пороками совершенно доволен и никуда из своей миргородской лужи не хочет. Миф о подлинном национальном характере, который надо только освободить от наносных черт, очень удобен для рассуждений, но при ближайшем подходе к предмету рассыпается. То, что наносилось семьсот лет, давно стало своим. Освобождаться надо от своей собственной, а не от чужой мерзости. Второе вообще слишком легкое дело. То, что называют национальным характером, — сложная
==134
структура, которую можно членить на несколько пар типов, черт". Есть русские черты, идущие от богатырских эпох или сторон русской истории — широта, удаль, беззаботность (я включаю сюда и беззаботность, хотя от нее было и будет много несчастий: в ней есть что-то для меня глубоко привлекательное). И есть русское холуйство, русское хамство. Есть черты, складывающиеся в церкви (женская кротость и всепрощение), и черты, складывающиеся на конюшне. Как все это соберется вместе? На войне, когда начальство разрешает быть храбрым, русский мужик расправляется и становится человеком. В мирное время, когда начальство ему этого не дозволяет, он теряет уважение к себе, подлеет, пьет, спьяну куражится... У Достоевского в «Дневнике писателя» пересказывается газетная заметка о мужике, привыкшем засовывать голову своей безответной жены под половицу и сечь ее вожжами. Ни за что, так просто, чтобы себя показать, чтобы доказать, что он — власть (со смутным сознанием, что без власти он — ничто). Пока она не повесилась. С одной стороны — мужик Марей, с другой — мужик-палач, мужик-погромщик. «Широк, слишком широк человек. Я бы сузил» (Достоевский). Один из лидеров сионизма, Жаботинский, в начале XX века произнес знаменитые слова: «Каждый народ вправе иметь своих мерзавцев». Как будто бы так оно и есть. Как будто бы верно: тл один народ от этого права никогда не отказывался. Но в старину пользовались своим правом как-то втихую, не провозглашая его как девиз, как принцип. Только потеряв веру в Бога и в прогресс, можно было дойти до идеи права на мерзость. Это и есть специфическая «позитивная» идея национализма XX века. То, что его отличает от национализма романтиков. Меня охватывает недоумение: а есть ли оно, это право? Может быть, это только привычка и пора ее несколько поурезать? Особенно в наш атомный век, при чрезвычайном росте средств делать всенародные, всемирные мерзости? И если народ без права на своих мерзавцев невозможно представить, то тогда — тем хуже для народов? И народ, обладающий атомной бомбой — это немыслимое сочетание терминов? И если нельзя отказаться от открытий, сделанных физикой XX века, то надо вылезать из старой народной шкуры? И еще некоторые особые, местные вопросы приходят мне на ум. Англичане пишут курсивом слово интеллигенция. Оно пришло для них из России, из русской культуры. И каждый раз, когда я встречают эту intelligentsia, я испытываю какое-то чувство наивной радости. Но есть еще одно литературное заимствование, тоже
==135
не очень давнее: «погром». Последнее время оно довольно часто мелькает: «погром ибо в Нигерии», «дагомейский погром в Конго»... И каждый раз меня охватыает дрожь стыда. А вам не стыдно, судари и сударыни? Вы думаете, что Россия может «взлететь белой лебедью», не возненавидев собственной скверны? Невольно вспоминаю славянофила Хомякова: В судах полна неправды черной, И игом рабства клеймлена, Постыдной лести, лжи тлетворной, И лени мертвой и позорной, И всякой мерзости полна... Это старые стихи. И вы можете забыть их. Без них лучше спится. Только до тех пор, пока вы так думаете, пока вам снится, что вы летите, помахивая белыми крылами, Россия по-прежнему будет ворочаться в канаве. Чтобы в самом деле подняться, надо возненавидеть собственную скверну. И полюбить что-то получше: Бога, идею... Тогда народ действительно взлетает, и следами его остаются такие слова, как «осанна», «аминь», «София», — или, в атеистические времена: «интеллигенция», «прогресс», —а не «погром» и «...твою мать». Из двух великих народов древности, заложивших основы нашей культуры, один осудил Сократа (за безнравственность), другой распял Христа... Как это получилось? Может быть, потому, что оборотная сторона народа — масса? И глас народа — глас Божий, глас массы — голос осла?.. Может быть, весь смысл народа в том, чтобы сопротивляться крупным переменам? Сопротивляясь Шан Яну, он прав. Сопротивляясь Христу, он грешен. Но сам по себе он никого не рождает. Он только хранит, и то не очень хорошо. Какой пророк был доволен своим народом? Какой пророк не бичевал его? Не говорит ли довольство своим народом о глубоком духовном упадке, об утрате самого томления по духовной глубине? То, что у нас обычно называют народом, совсем не народ, а мещанство. Это мещанство хочет называть себя народом, подчинить себе интеллигенцию, заставить ее относиться к себе как к норме или образцу. Действительные поиски народности (африканской, океанической, примитивной) это мещанство не понимает и гонит. Действительную духовную традицию народов, в лучших ее порывах, это мещанство не понимает, не знает. Наследники этой традиции — мы, мы сами, и нам самим надо искать дорогу, не оглядываясь на большин-
==136
ство. Когда Орфей оглянулся, он второй раз потерял Эвридику... Потому даже с величайшей, глубочайшей точки зрения, на которую иногда становятся народники, нельзя проклинать бич Божий, истребляющий народы. Народы должны преобразиться, ветхий -Адам должен умереть, чтобы родился новый. Пицунда, сентябрь 1967 Москва, март 1969 Послесловие Осенью 1967 года я написал первую редакцию своего эссе «Человек воздуха». Почти год я выслушивал возражения друзей, вычеркивал, вписывал, исправлял. Происходили события — и входили в построенную модель вставными эпизодами. Но вдруг случилось нечто, не влезавшее в текст. Не договорив монолога, Гамлет упал в оркестр. Эссе, которое никак не удавалось окончить, оказалось написанным в прошлую эпоху, а мы — в новой. В том, что у меня написалось, есть одна условность: все строится по оси спора с почвенниками. Запах кваса и погрома заставил меня определить себя как человека диаспоры. Я встал на точку зрения диаспоры и развил ее насколько мог. Я встал на точку зрения «вонючего интеллигентского гуманизма», от которого бегут поклонники Розанова, и постарался показать, чем может и должна стать интеллигенция. Но диаспора и даже интеллигенция — это не клетки, в которые я посадил себя на всю жизнь. В самом глубоком слое я чувствую себя человеком без всяких прилагательных: определить и ограничить себя я согласен только по отношению к тому, что находится над всеми частными решениями. Можете назвать это Богом, Абсолютом, Пустотой, Единым, Ничто: я не привязан ни к одному из этих слов больше, чем к другим. Но этому что-то, насколько я его понимаю и угадываю, я служу. А все то, что можно высказать, сформулировать, не связывает меня безусловно, и я всегда готов сказать вместе с Достоевским: «Если бы как-нибудь оказалось (предполагая невозможное возможным), что Христос вне истины и истина вне Христа, то я предпочел бы остаться с Христом вне истины, чем с истиной вне Христа». Иначе говоря: с тем, что я люблю, а не с отвлеченным принципом. Принципы для меня
==137
все условны, в том числе принцип диаспоры (а не земли), интеллигенции (а не простецов) и пр. Иногда я буду с простецами против снобов, с народами и племенами — против космополитов и т.п. Мой спор с внутренне честными почвенниками только об одном: где искать нравственную опору. Я утверждаю, что почва сползает и корни, пущенные в нее, легко могут оказаться в пустоте. Я утверждаю, что надо искать опору в первичных впечатлениях бытия, т.е. в тех слоях подсознания, которые воспринимают какую-то подсказку, какие-то сигналы от бытия как целого, неразложимого на атомарные факты и потому таинственного, непостижимого. Если какой народ эту способность сохранил, то разве только бушменский; этой способности нельзя научиться у нынешних масс. Один из моих собеседников заметил, что подлинная почва — это религиозная традиция, что народ еврейский сохранился, потому что почвой его была вера, и такой же почвой для современной Европы, впавшей в духовное рассеяние, может стать христианство. Я согласен с этим, если подчеркивать в христианстве некий дух (который есть и в других вероисповеданиях). Я не согласен с этим, если подчеркивать исключительность христианства и противопоставлять его всем духовным традициям мира, в том числе самым высоким. В таком обособлении я вижу попытку спрятать голову в песок, уйти от трудного вопроса о едином языке и едином образе духа для всех континентов и даже во многих случаях попытку поставить китайцев, например, вне круговой поруки добра. Впрочем, какой-то первой точкой опоры, каким-то бревном в водовороте может быть и самая исключительная христианская вера. «Человек ниоткуда» был попыткой поднять против прянично-погромного почвенничества чистое, не захватанное сейчас никакими подонками знамя космополитизма. Но я вовсе не говорю, что космополитизм (интернационализм) всегда благо, а почвенничество — всегда зло. Смотря какое почвенничество, смотря как оно повернуто, смотря в чем искать «почву». В почвенничестве мелькают несколько идей, с которыми я совершенно согласен. Я вполне понимаю Лену Огородникову, сказавшую, что Колыма ее тревожит гораздо больше Освенцима, и не отказываюсь от своей доли стыда, от своей доли национального позора. Я вполне понимаю и принимаю боль за свои национальные язвы, повышенное чувство ответственности за родные грехи. То, что я отвергаю, — это только поиски вредителя в другом, в инородческом и иноверческом микробе. Я убеж-
==138
ден, что с этого начинаются авторитарное мышление, черная сотня, фашизм. Мы расходимся с внутренне честными почвенниками а понимании многих вещей, но мы сходимся в неприятии морали, которую массы спокойно приняли: закон —тайга, мишка — прокурор. До каких-то пор я готов идти вместе с Леной Огородниковой и всей неглазуновской частью почвеннической интеллигенции, потому что все мы не можем дышать в присутствии дьявола, а это сейчас главное. Потому что то, что произошло, трудно описать иначе: мы внезапно ощутили живое присутствие дьявола. Темные слои подсознания, которые казались дремлющими, внезапно оживились и стали подсказывать ходы игрокам в крупной международной игре. Мир покачнулся — и сделал еще один шаг к концу. Потом остановился, как Пизанская башня, наклонившись над бездной. И мы вернулись пить свой кофе и размышлять над положением пучков в многомерном пространстве. Политика и мораль — разные вещи. Это, может быть, верно сегодня, завтра, послезавтра, и вдруг целая цивилизация, подорванная упадком нравов, идет под откос. Где-то есть предел, а за ним пропасть, в которую обрушивались древние царства. Его нельзя переходить. Но сейчас все человечество подошло к этой грани, и все мы рухнем, как обры, о которых писал летописец: «Были телом велики и духом горды, и погубил их Бог, и осталась поговорка на Руси: погибоша аки обре, их же нет ни племени, ни наспедка». Есть предел политической безнравственности, оправданной государственными соображениями, за которыми гибнут Гоморра и Содом, гибнет царство Ассурбанипала, Цинь Ши-хуанди, Гитлера, Муссолини. Потому что человеческое общество не может существовать без какого-то минимума солидарности — естественной, не предписанной законом. Мне возражали, что фашистские государства вовсе не были безнравственными. Что нравственность как система общественных норм была там строже, чем в государствах демократических. Да, но нравственность лишь попутно работает как система общественных норм. В своей основе нравственность—это заповеди, необходимые лишь для того, чтобы человек в своем поведении не затаптывал те слои подсознания, которые способны работать как приемник и улавливать то, что Моисей назвал голосом Яхве, Будда — дхармой, а Лаоцзы —Дао. Назовите это как хотите. Но никакой другой, лучшей нравственности
==139
рационализм не смог придумать. Когда прекращается шепот неба, начинает
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|