Введение в художественный мир Пушкина 17 глава
Эпиграф к VI главе
Lа sotto i giorni nubilosi e brevi Nasce una gente a cui l’morir non dole. Petr.
Перевод Академического собрания сочинений:
Там, где дни облачны и кратки, Родится племя, которому не больно умирать. Петрарка
(В уже упоминавшемся девятитомнике Acdemi цитата приведена в комментарии полностью и переведена так: «Там, под туманными и короткими днями, естественный враг мира, родится племя, которому не больно умирать»). Из трех строк текста Петрарки (Канцониере, XXVIII, 49—51) Пушкин среднюю строку «естественный враг мира» – предваряющее дополнение к слову «племя» – опустил. Речь в этом месте у Петрарки идет о подготовке крестового похода, поэт говорит о некоем северном племени, которое можно привлечь к участию, ибо для этих людей война «естественное» состояние и смерть им не страшна[80]. Но Пушкину в главе о дуэли тема воинственности не нужна, у него речь совсем о другом; поэтому в цитате остается «племя» севера (где «дни облачны и кратки») и его отношение к смерти: l’morir non dole – «умирать не больно». Почему non dole переводится именно как «не больно»? Смысл слова dole гораздо шире: это может быть и «больно», но также и горько, и скорбно, и тяжко, и трудно, и т. д.; откуда взялось «не больно»? Вероятно, вот откуда:
...На грудь кладет тихонько руку И падает. Туманный взор Изображает смерть, не муку.
«Смерть, не муку» = «умирать не больно» (тут же и «туманный взор» – ср. «дни облачны и кратки»; а дальше «глыба снеговая» – тема «севера»); иначе говоря, перевод эпиграфа ориентирован на эпизод смерти Ленского, как бы заимствован из этого эпизода, они друг друга дублируют. Но Пушкин даже в прямых повторах, а они в его поэтике играют важную роль, никогда не дублирует сказанного, а всегда расширяет, углубляет, обогащает его – когда исподволь, когда явно (ближайший пример – «Тиха украинская ночь...» в «Полтаве»). Повтор у Пушкина – это два зеркала, поставленные друг против друга и образующие анфиладу взаимоотражений. Это во-первых.
Во-вторых, в эпиграфе говорится не об одном человеке, а о целом «племени», родящемся на севере, где «дни облачны и кратки» (ср. в IV главе: «Но наше северное лето, Карикатура южных зим, Мелькнет и нет...»); этот север – в данном случае, конечно, Россия, а к этому «племени» принадлежит не только тот герой романа, который умирает, но и тот, который убивает, и чье имя носит роман. В самом деле, нелепая смерть на нелепой дуэли угрожала равно обоим; далее – тема смерти сопутствует Онегину с самого начала, с первой главы, являясь сперва в облике «недуга» хандры и затем разнообразно аранжируясь на всем протяжении романа: то мотивом несостоявшегося самоубийства и «траурной тафтой» (глава I), то строками «Вот как убил он восемь лет» и «Стоит подобно грозной тени» (глава IV), то – в главе VIII – «Идет, на мертвеца похожий», и т. д.; к тому же наш герой поистине равнодушен к смерти – как чужой (дяди), так и своей (проспал время поединка – забыл?!), – равнодушен, как то «племя», о котором говорится у Петрарки. Таким образом, безусловно и ближайшим образом включая в себя тему Ленского, эпиграф на глубинном своем уровне имеет в виду и Онегина: «С пропуском среднего стиха (о воинственности северного племени, «естественного врага мира». – В. Н.), – пишет в своем «Комментарии» Ю. Лотман, – возникла возможность истолковать причину небоязни смерти... как следствие разочарованности и преждевременной старости души», – недуга, который унаследован героем романа от своего предшественника, Кавказского пленника. Стало быть, тема эпиграфа есть тема не только «дуэльной» главы – она находится на стрежне проблемы романа.
Потому-то и не должен перевод l’morir non dole быть столь локальным, указывая лишь на один, пусть и важнейший, эпи зод одной главы – смерть Ленского («смерть, не муку»). Да, «не больно умирать» – это выразительно и красиво, но – узко. А как тогда? «не горько»? «не страшно»? «не тяжко»? Или, может быть, «не жаль»? Это, пожалуй, вернее всего. Это передает оттенок смысла, не уловимый в других переводах выражения «non dole», но с ними совершенно согласный; это и Ленский, не задумываясь решающийся на поединок, грозящий смертью и ему, и другу, но это – и Онегин, которому и в самом деле «не жаль» ни себя, ни друга, никого. И это, наконец, Россия – ее судьба, ее история, ее характер; наконец, ее присловье, могущее войти в опрощенный – но простонародно точный, не в бровь, а в глаз, – вариант перевода: «...племя, которому жизнь не дорога...» Много бы можно тут сказать, да не место. Лучше добавить один штрих, он выразителен. В традиционном переводе подпись выглядит так: «Петрарка». Но в пушкинском эпиграфе нет слова Petrarca, а есть сокращенное Petr. Не странно ли (попробуем представить: «Держ.», «Жук.», «Вяз.»)? С точки зрения европейской традиции ссылок на древних классиков – нет, не странно; но такой манеры Пушкин придерживается вовсе не всегда, а лишь тогда, когда ему это нужно: в каламбуре «O rus!... О Русь!» (эпиграф к главе II) после латинского восклицания, означающего «О деревня!» (из горациевой строки: «О деревня, когда же я увижу тебя!»), вместо имени Horatius стоит Hor., звучащее по-русски как «Хор.»; а в эпиграфе к антибулгаринскому памфлету «Торжество дружбы, или Оправданный Александр Анфимович Орлов» после цитаты из Цицерона «Я выхожу на арену с равными себе» (учтивое издевательство над оппонентами – Булгариным и Гречем) – вместо имени Cicero поставлено Cic., а по-русски «Цыц». Традиция используется для игры. Ну, а здесь – Petr.... На горизонте итальянского эпиграфа не встает ли туманным призраком северная столица, Петрополь, – город, ставший средоточием и символом послепетровского, «петербургского» периода русской истории, драматическую роль которого в судьбах России осмысляет автор «Евгения Онегина» и «Медного всадника»? Итак – не лучше ли будет (с пояснением: «Петрарка»):
Там, где дни облачны и кратки, Рождается племя, которому умирать не жаль. Петр.
Эпиграф к VIII главе
Fare thee well, and if for ever, Still for ever fare thee well. Byron
Как известно, это – начало стихотворения Байрона из его цикла «Стихи о разводе». Перевод в Большом Академическом издании: «Прощай, и если навсегда, то навсегда прощай»; С. М. Бонди: «Прощай! и если мы расстаемся навсегда, то прощай навсегда»; девятитомник (Acdemi): «Прощай! прощай, хотя бы даже навеки!..» Об этом эпиграфе немало говорено – в основном на тему о том, с кем и с чем происходит в заключительной главе прощание (героев друг с другом, автора с героями, автора романа с читателем, автора со своим трудом). Но есть деталь, которая не затрагивалась, а между тем важна. Правда, соответствующий перевод вряд ли может быть удачен, а вот комментарий к эпиграфу был бы не лишним. Речь идет о самой формуле прощания: «Fare thee well», которая дала и заглавие стихотворению Байрона. Ее принято, и правильно принято, переводить, как «прощай», но семантически ей более точно соответствует наше пожелание добра (well). И это пожелание всего хорошего, всего доброго, и притом навсегда (for ever), прямо отвечает смыслу первой же из «прощальных» строф:
И здесь героя моего В минуту, злую для него, Читатель, мы теперь оставим Надолго... навсегда...
Пожелание добра в злую минуту – вот что означает эпиграф в отношении заглавного героя; такое пожелание Онегину исходит не только от автора, но и от Татьяны: «Я вас люблю», – говорит она ему на прощание, при этом отвергая его притязания навсегда. Но прощание происходит и с романом, и с читателем, – и финальные строфы романа соотносятся – по закону пушкинских кольцевых композиций – с финальными строками на чальной, первой главы, с ее обращением к «новорожденному творенью»:
И заслужи мне славы дань: Кривые толки, шум и брань!
И вот теперь, в конце финальной главы, автор снова задумывается о судьбе «новорожденного творенья», теперь уже целого романа, который успел «заслужить» и брань, и кривые толки злых языков, и, прощаясь с ним, желает добра и роману, и читателю, и это пожелание умещается в формулу: «Дай Бог, чтоб в этой книжке ты... Хотя крупицу мог найти...»
Одним словом, читая эпиграф к последней главе «Онегина», мы должны помнить о буквальном смысле английской формулы прощания: всего тебе доброго.
2. Прости: не знаю, как произнести
Поэзия – генетически – явление звучащее, слово произносимое. Именно в живом звучании стихи являют свою неисчерпаемость (если они в самом деле неисчерпаемы), «немое» же слово, остающееся на бумаге, воспринимаясь лишь глазами, утаивает неописуемо многое, и трудно сказать, насколько может восполнить эту потерю логический анализ (не знаю, как коллеги, а я никогда не мог считать, что все посильное для меня в пушкинском тексте мною уяснено, пока не осваивался в его звуковой стихии, пока для меня не происходила, так сказать, звуковая самоидентификация стиха). Во многом, думаю, сказанное относится и к пушкинской прозе. Как нетрудно видеть, заглавие этого раздела – парафраз одного места VIII главы (строфа XIV): «Шишков, прости: Не знаю, как перевести». Подобная же «проблема перевода» возникает снова, буквально через несколько строк, в строфе XV:
Никто бы в ней найти не мог Того, что модой самовластной В высоком лондонском кругу Зовется vulgar. (Не могу...
XVI
Люблю я очень это слово, Но не могу перевести; Оно у нас покамест ново, И вряд ли быть ему в чести. Оно б годилось в эпиграмме...)
В данном случае над проблемой, «как перевести», пусть бьется автор, меня же интересует другое: как произнести vulgar? Господствующее мнение: слово английское (упомянут к тому же «лондонский круг»), и произносить его нужно по-английски. А я вот сильно в этом сомневаюсь. С английским языком – прежде всего с его фонетикой – отношения у Пушкина были, мягко говоря, натянутые. Не давалось ему произношение – или он себя им не затруднял. Может быть, лукаво-сконфуженное и в то же время окрашенное гурманским восхищением «Не могу...», обрывающее в многоточие всю XV строфу, – в устном интонировании должно работать наподобие шахматной «вилки», то есть сразу по двум направлениям: «не мог» правильно произнести столь роскошно подходящее слово – «не могу» и перевести его. Так как же он читал это место вслух? Вот так и читал – как пишется: вульгар, – в само собой напрашивающейся латинской огласовке; безукоризненно понимая по-английски, Пушкин, по его собственным словам, читал «английскую грамоту, как латинскую», поскольку «выучился по-английски самоучкой»[81]. Во-вторых, за «латинское» чтение говорит то, что именно по такому пути пошел русский язык, породив слово «вульгарный».
Наконец, в-третьих: сразу же за строкой «Но не могу перевести» делается весьма прозрачный намек. «Оно б годилось в эпиграмме...», – с мечтательным аппетитом размышляет автор о неудобопроизносимом и труднопереводимом слове – и делает многозначительную паузу (она обозначена отточием), как бы давая читателю время поразмыслить, о какого рода эпиграмме идет речь. Именно к 1830 году, когда пишется VIII глава, относится начало литературной «войны» с Булгариным (он же «Фиглярин», он же «Флюгарин»). Догадка о том, что «вульгар» «годится в эпиграмме» именно на Булгарина, была высказана поэтом Павлом Антокольским[82]; кстати, созвучие и по смыслу соответствует пушкинской характеристике противника: «...он в Мещанской дворянин» («Моя родословная» писалась тою же Болдинской осенью, что и VIII глава романа). «И вряд ли быть ему в чести», – говорит Пушкин о слове vulgar. Вопреки этому прогнозу, писал Антокольский, слово «вульгарный» получило «права гражданства» в русском языке именно в латинской огласовке, которую Пушкин, усомнившись в будущем самого слова, тут же и предугадал. Что же касается «эпиграммы», для которой «годится» английское слово, то до прямого использования грубо-буквального созвучия Пушкин, разумеется, не снизошел, – и в результате вышел сильнейший «минус-прием»: «эпиграмма», блеск и неотразимость которой – в отказе от эпиграммы.
3. Пунктуация. Интонация. Интерпретация
Ошибки правописания, зн. препинания, описки, бессмыслицы – прошу самим исправить – у меня на то глаз недостанет. Л. С. Пушкину, П. А. Плетневу (о первой главе), 15 марта 1825 г.
Нет, «исправлять» в пушкинском тексте я ничего не предлагаю. Хотя порой очень хочется – именно, когда дело касается «зн. препинания». В пушкинское время еще не установились твердые правила пунктуации; сегодня это часто всерьез затрудняет понимание смысла – когда глубинного, а когда и элементарного. По пунктуации мы опознаем интонацию, тем самым и смысл сказанного; а в стихах, в частности в «Онегине», интонация есть чрезвычайно малоисследованная область, между тем роль ее в романе немыслимо велика, наподобие функции тех «сцеплений», которые Л. Толстой считал в искусстве важнее «мыслей», слов, образов. Отсюда и необыкновенная важность вопроса о пунктуации в «Онегине». Беда, однако, в том, что, покусившись на какую-нибудь запятую, мы сталкиваемся с традиционным – нередко буквалистским – академическим пониманием проблемы авторской воли. Но, с другой стороны, нависает проблема смысла написанного Пушкиным, правильного его понимания, а это ведь не шутка. Бывают, впрочем, случаи, когда пушкинская пунктуация как раз точна, но мы этого не видим...
VIII глава
Вернусь к XXXV строфе, с которой я выше начал:
...И альманахи, и журналы, Где поученья нам твердят, Где нынче так меня бранят, А где такие мадригалы Себе встречал я иногда: E sempre bene, господа.
Как мы помним, А. Вишневский разъяснил, что последнюю строку надо понимать так: «И на том спасибо, господа». Только вот кому принадлежит это «И на том спасибо...»? Вопрос, казалось бы, излишний: конечно, автору романа, так считают все. «Пушкин, – пишет А. Вишневский, – воспользовался ироническим итальянским фразеологизмом, чтобы сказать своим критикам: Спасибо и за то, что вы хоть прежде меня хвалили, а не всегда бранили, как теперь» [83]. То есть, считает комментатор, – это сам Пушкин иронически благодарит «господ» издателей «альманахов и журналов» (и их авторов, конечно) за «такие мадригалы». А, собственно, какие «такие»? Ответа нет. Слово «такие» повисает без всяких уточняющих, и нет никаких оснований приписывать ему ни хвалебный (как в толковании А. Вишневского), ни противоположный смысл, – и вот почему в текст Академического издания совершенно правильно внесена деталь, которая может прояснить дело, – но странным образом не попадает на глаза. Словно туман заслоняет ее от взгляда; не исключено, что это – из-за последующего итальянского речения и его традиционного «туманного» перевода: внимание читателя перескакивает через стоящее в конце строки после слова «иногда» двоеточие:
А где такие мадригалы Себе встречал я иногда: E sempre bene, господа.
Конечно, двоеточие употребляется у Пушкина порой, на современный взгляд, своеобразно; но все же основные его функции – те же, что и у нас, в частности – введение чужой прямой речи. В таком случае нельзя ли предположить, что «E sempre bene, господа» принадлежит не автору романа, а авторам «мадригалов»? Может быть, эта строка как раз содержание «мадригалов» и передает? То есть: Пушкин, мол, напечатал седьмую главу своего «Онегина» – не Бог весть что, но и на том спасибо, господа! Сейчас мы увидим, что предположение не лишено резона. Работая в Болдине над окончанием романа, Пушкин набросал проект предисловия к его завершению, где, в частности, говорится: «При появлении VII песни «Онегина» журналы вообще отозвались об ней весьма неблагосклонно. Я бы охотно им поверил, если бы их приговор не слишком уж противоречил тому, что говорили они о прежних главах...» (VI, 539). Дальше упоминается скандально известный булгаринский отзыв в «Северной пчеле», где VII глава объявлялась «совершенным падением», а автору тут же преподавался совет: лучше бы он, вернувшись из арзрумского путешествия, постарался «в сладких песнях передать потомству великие подвиги Русских современных героев»[84] («Где поученья нам твердят»). Если те ушаты глупостей, которые были вылиты на VII главу в «Северной пчеле» или, скажем, «Галатее», вполне соответствуют определению «Где нынче так меня бранят», то Н. Надеждин в «Вестнике Европы» пытается придать своей критике вид объективности, строя рецензию в форме диалогов, где представлены как бы разные точки зрения, и не раз находит повод в промежутках между нотациями погладить поэта по головке. Особенно много мадригалов частного характера – в конце этой пространной статьи, и среди них – вот такие: «Пусть Онегин величается названием Романа: так и быть уж!.. как ни зовись – лишь знай свое дело!.. – Евгений Онегин... ето рама, в которую нашему Поету заблагорассудилось вставить свои фантастические наблюдения над жизнью... Сама рама смастерена неудачно; но картинки, вставляемые в нее, большею частью – прелестны!.. Они производят вполне еффект, требующийся от подобных поэтических безделок...»[85] Вот это «пусть... так и быть уж!» исчерпывающе переводится итальянским «E sempre bene («И на том спасибо»)»; так и кажется, что именно надеждинские «похвалы», гораздо более обидные, чем булгаринская ругань, имеются в виду в строках о «мадригалах». Нет нужды пространно напоминать о том, что зрелый, «новый» Пушкин в глазах публики и критики бледнел перед автором «Кавказского пленника» и «Бахчисарайского фонтана»; Булгарин вопрошал: неужели VII глава есть «произведение сочинителя Руслана и Людмилы»?[86] Отклики на новые произведения все чаще приобретали характер «таких мадригалов»: большего, мол, теперь от Пушкина и не ждите, и то хорошо, «так и быть уж», «E sempre bene, господа...»
VI глава
«...Но шепот, хохотня глупцов...» И вот общественное мненье! Пружина чести, наш кумир! И вот на чем вертится мир!
Так оправдывается Онегин перед собственной совестью, приняв вызов Ленского, и так реагирует автор на эти запоздалые оправдания. Спрошу, однако, читателя: к чему относятся слова «наш кумир»? В чем автор видит этот кумир, этого кровожадного идола, пагубную силу, «вертящую» миром? Большинство – знаю по опыту – ответит: сказано ведь ясно – «Пружина чести, наш кумир!» То есть честь – та страшная «пружина», на которой «вертится мир», та категория, «на совести» которой множество загубленных жизней (тут впору оказывается и лермонтовское «невольник чести»). Но ведь это очень странно, если иметь в виду взгляды Пушкина. Да, для Евгения «честь» – выглядеть «прилично» в глазах «глупцов» и проходимца Зарецкого; но для Пушкина-то это не причина клеймить от своего имени честь как таковую: слишком важной и подлинной ценностью она для него была. Так в чем же дело? В знаке препинания. Если бы после цитаты из Грибоедова – «И вот общественное мненье!» – стоял не восклицательный знак, создающий большую паузу, интонационно перегораживающий сплошное течение взволнованной авторской речи, а тире:
И вот общественное мненье – Пружина чести, наш кумир!
– или хотя бы запятая:
И вот общественное мненье, Пружина чести, наш кумир! –
то было бы ясно: не сама честь разумеется под «кумиром», а «общественное мненье». Это оно является «пружиной чести» (в ее – чести – онегинском понимании), это оно, «мненье» грибоедовской княгини Марьи Алексевны, – «наш кумир», оно формирует понимание «чести»; на нем, таком вот «общественном мненье», представляемом хохочущими глупцами и Зарецким, «вертится мир»... Непосредственно этот смысл можно передать только интонационно. А на бумаге... На бумаге у Пушкина – фраза Чацкого «И вот общественное мненье!», занимающая строку целиком, совпадающая с ней, оканчивающаяся в грибоедовском оригинале (и в пушкинской цитации) восклицательным знаком (да еще – цифрой 38, номером авторского примечания, отсылающего к грибоедовской комедии), – здесь интонационной связи поставлено столько графических преград, что помочь может только разъясняющий комментарий. Что касается пушкинского времени, то тогда восклицательный знак вовсе не обязательно требовал большой паузы, – в таких случаях следующее слово шло с маленькой буквы: «Увижу ль, о друзья! народ неугнетенный» («Деревня»). Наравне с запятой...
V глава
Татьяна (русская душою, Сама не зная, почему) С ее холодною красою Любила русскую зиму...
Две первые строки (с этими скобками, без которых, кажется, вполне можно обойтись) нередко повергают в растерянность – особенно тогда, когда требуется чтение вслух, нахождение верной и ясной интонации. «Разгадка», как правило, бывает одна и та же: Пушкин, мол, имеет в виду, что Татьяна сама не знает, почему она «русская душою» (а уж в силу этой своей русскости любит «русскую зиму»). Доводы в пользу такого понимания тоже одинаковы: «Она по-русски плохо знала, Журналов наших не читала» (а читала иностранные романы) «И выражалася (то есть писала. – В. Н.) с трудом На языке своем родном». Ссылка на авторское уточнение: «Итак, писала по-французски...», – мало кого убеждает. Строго говоря, академический текст (и текст девятитомника Acdemi) такое понимание не поддерживает. Оно, это понимание, требует произнесения двух первых строк без паузы между ними (то есть – без запятой): «Татьяна (русская душою Сама не зная, почему)», – а в академическом тексте стоит запятая: «...(русская душою, Сама не зная, почему)», – обозначающая паузу; это значит, что между «русская душою» и «сама не зная, почему» – отношения не подчинения, а соподчинения, что перед нами – два равноправных объяснения одного и того же факта: Татьяна любит русскую зиму, во-первых, потому, что она «русская душою», а во-вторых – просто любит, «сама не зная, почему». Однако, говоря честно, мы не очень-то имеем право ссылаться на запятые и – как уже говорилось – вообще на установившиеся к нашему времени правила пунктуации: знаки препинания, в том числе и в особенности запятые, ставили в пушкинское время как Бог на душу положит; в черновой рукописи «Онегина» (в частности V главы) запятых вообще мало, а в этой IV строфе – всего два знака препинания: одни скобки и одно тире. Но зато есть черновой вариант расположения строк:
Татьяна русская душою Любила русскую зиму С ее холодною красою Сама не зная почему (IV, 380).
Здесь перед нами именно и просто две равноправные мотивировки одного и того же факта – любви Татьяны к зиме, – только разведенные по концам высказывания. Равноправные, но не дублирующие друг друга, а взаимодополняющие: «русская душа» естественно объясняет любовь к «русской зиме» вообще, а «сама не зная почему» – это, вероятно, о любви к конкретному свойству «русской зимы» – «холодной красе» ее. Но затем строки переставляются в порядке, который нам известен, и две мотивировки соединяются – появляется новый семантический призвук: «русская душою Сама не зная почему». Забудем на минуту о скобках и уберем академические запятые:
Татьяна русская душою Сама не зная почему С ее холодною красою Любила русскую зиму.
В таком виде новый семантический призвук может быть вычитан или не вычитан, автор как бы перестает быть хозяином смысла. Но не во вкусе Пушкина случайная неопределенность, муть, в которой каждый может разглядеть то, что привидится. К сожалению, это последнее случается часто, но вовсе не по вине автора: вместо того, чтобы разобраться в текстовых связях, созданных Пушкиным, соотносят произвольно, на свой взгляд и вкус, выхваченные элементы текста, получают мутную воду и в ней ловят все, что заблагорассудится; иначе говоря, неопределенность, создаваемую нашей невнимательностью и произволом, принимают за «многозначность» Пушкина. Но иногда ему самому нужно подобие «неопределенности», размытости, чего-то зыбкого и ускользающего: то ли есть, то ли нет... Это никогда не получается «само», случайно, помимо автора: пушкинская «неопределенность» всегда создается, что практически всегда возможно уловить, и здесь преграда нашему произволу и личным фантазиям. В данном случае неопределенность (то ли «русская душою Сама не зная почему», то ли «русская душою, Сама не зная почему... любила») создается как раз скобками. Стиснутые ими, две мотивировки любви героини к зиме взаимно усиливают друг друга, благодаря чему простое сообщение выглядит особо значимым (в черновом варианте, где мотивировки разведены, такого эффекта нет). Созданный скобками «крупный план» работает на ощущение таинственности «русской души», остающейся русской, невзирая на французский язык и иностранные романы; а ведь генеральная тема романа – отношения между русским и западным, разворачивающиеся в драме частных лиц: «русской душою» девушки и «полурусского героя» (черн. VII главы – IV, 462). Но как быть с этой «неопределенностью» при чтении, в частности устном? Какой из двух смыслов выбрать в качестве опорного? ведь интонирование предполагает выбор смысловой доминанты... Конечно, такая доминанта должна определяться первоначальным, буквальным смыслом сказанного: любила, потому что «русская душою», любила, «Сама не зная почему». Буквальное значение есть тот контур, без которого невозможно вразумительное – а стало быть, и многозначное – изображение (многозначность и невразумительность вещи разные). Второе же значение: «русская душою... сама не зная почему» – в идеале должно оставаться невольным призвуком, веянием, таинственным дуновением иного смысла, которое по самой природе дуновения не может быть изображено «жирными линиями». Может показаться странным, что я так долго занимаюсь скобками, но уж очень, мне кажется, нагляден пример того, как Пушкин проявляет себя в качестве хозяина текста, как неотъемлемо это его качество и как неукоснительно следует его учитывать, исследуя и толкуя пушкинский текст.
I глава
...Когда мне впервые задали этот вопрос, я растерялся, как врач перед неизвестной болезнью. – Скажите: ведь «уважать себя заставил» – это значит умер? То есть как это – умер?! Герой, которому принадлежат эти слова, недоволен тем, что придется «с больным сидеть и день и ночь», и т. д., – кажется, ясно... Но – умудрялись спорить, и это продолжается по сию пору. Со временем вопрос – он почти всегда исходит от актеров, чтецов и даже режиссеров – приобрел характер эпидемии, и я перестал удивляться. Со временем же понял, что, при всей нелепости, возникновение вопроса не случайно. Актерский и чтецкий взгляд очень пристален к деталям, частностям – порой невпопад, за счет внимания к вещам более важным и даже основным; и все же в своеобразной зоркости ему не откажешь. И вот этот въедливый взгляд обнаружил в первой строфе романа странность: если дядя – человек «самых честных правил», то есть таково его всегдашнее свойство, то почему далее говорится, что он «уважать себя заставил»? У кого-кого, но у Пушкина-то таких пустых тавтологий быть не может... Нет ли тут, в таком случае, другого, переносного смысла? Приказал долго жить, уважать себя заставил... «Трактовка» дикая – но тавтология-то подмечена верно. Потянув за эту ниточку, мы обнаружим в первой строфе – точнее, в первых ее строках – целый клубок странностей. Однажды, разговаривая с учителями, я предложил им для оценки такую фразу: «Петр Первый, основатель Петербурга, когда стоял на берегу Невы, он решил построить северную столицу». Большинство присутствовавших оценило синтаксис на «двойку». Тогда я сказал, что придуманная мною фраза есть – за вычетом несущественных деталей – синтаксическая калька первых строк первой строфы первой главы «Евгения Онегина»: «Мой дядя самых честных правил, когда не в шутку занемог, он уважать себя заставил...» В самом деле – отставим на некоторое время в сторону пиетет перед пушкинским текстом и вглядимся. Неуклюжая и необъяснимая инверсия «Мой дядя... когда» вместо «когда мой дядя» (понятно, что трудностей версификации для Пушкина не существовало) делает лишним, тяжело провисающим второе подлежащее «он», отнесенное к тому же лицу. Дальше – уже названная тавтология: «самых честных правил» – «уважать себя заставил»; что-то тут и в самом деле лишнее. Ссылка на иронию, заключенную в намеке на крыловское «Осел был самых честных правил» («Мужик и Осел»), не делает построение лучше; а ведь Пушкин никакому красному словцу не пожертвует чистотой и правильностью слога.
Воспользуйтесь поиском по сайту: ©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...
|