Главная | Обратная связь | Поможем написать вашу работу!
МегаЛекции

Россия на перекрестке культур 2 глава

зная «Духов русской революции» Н.А.Бердяева, и заново открыл возможность описать

русское общество как совокупность типажей Гоголя и Достоевского. Прочитав

Бердяева, сперва удивился сходству. Потом заметил несходство: у него Хлестаков

играет большую роль, а у меня — никакой. Постепенно я понял, что 1918-й год —

расцвет хлестаковщины, а в 1963-м Хлестаковы давно сошли со сцены. Зато ноздревы

и смердяковы по-прежнему занимают авансцену, а рядом с ними вылезли ракитины и

бернары... В итоге появилась еще одна работа: «Смена типажей на авансцене

истории и этнические сдвиги» («Общественные науки и современность», 1990, N 1).

Имеет свои достоинства и страстность первого открытия (хотя, может быть, и

мнимопервого) со всеми своими гиперболами, перехлестами. Новая мысль должна

ворваться в жизнь со страстью (иначе ее, пожалуй, и не заметят). А потом уже

встает задача интегрировать страстные односторонности в точке бесстрастия

духа... Я и сейчас не отказываюсь от возмущенной интонации первых двух частей

«Снов земли». Но едва закончив первый вариант первой части, почувствовал

знакомое нежелание рабствовать тексту (как будто я вылил в него что-то и

освободился от того, что вылил). А что, подумал я, если отбросить эмоции и

проверить себя холодным рассудком? Инструмент был под руками: западная

социология развития, которую я читал и реферировал за свою зарплату старшего

библиографа...

По образованию я русист, окончил ИФЛИ по отделению русской литературы, но еще в

1939 году в докладе о Достоевском зарекомендовал себя как смутьян, вступив в

открытый спор с

 

К оглавлению

==240

 

 

Горьким и Лениным. Посадить меня тогда не посадили (посадили позже, тогда уже

все припомнили), но внесли в черный список, и хотя по судебному (или, вернее,

внесудебному) делу я был в 1956 г. реабилитирован, номенклатурные коллеги меня

помнили и даже рецензии на иностранные книги о Достоевском NN велел от меня в

«Вопросы литературы» не брать. Делать нечего, я стал востоковедом и

культурологом, и мне бросилось в глаза, что страны Азии и Африки повторят многие

очень специфические черты русского развития. Это позволяло взглянуть на Россию

XIX в. как на первую слаборазвитую страну, втянутую в процесс модернизации. В

феврале 1970 г. я сделал компаративистский доклад на конференции по литературам

Дальнего Востока (Дальнего — потому что на другие меня не приглашали). В 1972

году этот доклад был напечатан в сборнике «Литература и культура Китая». Однако

некоторые аспекты развития, явно выходившие за рамки литературы, в печатный

текст не вошли, только в устные сообщения, которые я делал в институтах истории

и социологии. В конце концов «Некоторые общие черты модернизации незападных

стран» были напечатаны в Нью-Йорке в сборнике «Самосознание» (1975 или 1976 г.).

В начале 70-х я натолкнулся на аналогичную концепцию Роберта Беллы, который

сравнивал Азию не с Россией, а с Германией начала XIX в.: «Германия была первой

слаборазвитой страной... почувствовавшей мощное давление к переменам со стороны

чуждых ей.. западных обществ. И именно в Германии мы впервые ясно видим

возникновение великих антимодернизаторских идеологий, которые впоследствии

окажутся важными для всех развивающихся стран, европейских и неевропейских, в

XIX и XX вв. Эти идеологии могут быть сведены к двум главным типам:

романтического национализма и радикального социализма, — разумеется, с

возможностью разных комбинаций». Романтическая критика капитализма и утопический

социализм начались во Франции. Но только в Германии, «кризисной стране

европейской модернизации», эти идеологии полностью сложились. «Хотя и

романтический национализм, и радикальный социализм... стремятся к более

интегрированному и менее индивидуалистическому обществу...», они обладают

известным «модернизаторским потенциалом» (т.е. модернизация незападной страны

может проходить под эгидой антимодернизаторской идеологии). И обе иногда

вдохновляют агрессивные движения, ведущие к «провалу модернизации»'.

Думаю, что моя модель и модель Беллы не противоречат друг

 

==241

 

 

другу, скорее дополняют. Менее очевидна взаимная дополнительность объективного

(безлично-холодного) подхода и откровенно эмоционального, субъективного,

интуитивного, как в «Снах». Хочется напомнить, что объективность вовсе не

синоним истины. Что может быть субъективнее лирики, а между тем разве она не

истинна? И разве стихотворение Пушкина менее характеризует Россию, чем купчая

крепость? Бердяев определял истину как «транссубъективное» (я бы добавил: и

трансобъективное). Субъективность и объективность одинаково суть осколки

целостного видения, целостного знания. Объективистский подход отказывается от

вглядывания в темные глубины, которые можно только угадывать (как Волошин в

«Северовостоке»). Зато сохраняются ясность и доказательность («То, о чем вообще

можно говорить, — писал об этом Витгенштейн, — должно быть сказано ясно; об

остальном следует молчать». Он же, впрочем, добавил в другом месте своего

«Логико-философского трактата»: «Мистики правы, но правота их не может быть

высказана: она противоречит грамматике»). Попытки говорить о том, что

Витгенштейн запретил, очень уязвимы для критики. Их прощают только поэтам.

Историософские системы, построенные на дегадках, — это «Ахиллес, у которого

пятка всюду». Однако нельзя отказать Д.Андрееву или Н.Бердяеву в гениальных

прозрениях. И я думаю, что жанр эссе, стоящий на полдороге между научным

исследованием и поэмой в прозе, позволяет дать некоторое место бездоказательной

интуиции, воспользовавшись привилегиями поэзии для философского опыта.

Прав я или не прав, решит читатель. Но суть моей мысли— свобода от привязанности

к тому или другому подходу и тем более к концепции. Я считаю себя обязанным

пользоваться концепциями, теориями как биноклем и микроскопом, но не

отождествлять себя с гиперболами и литотами теории. Ясное сознание отражает вещи

как они есть, а не какими они должны быть по Марксу, по Гумилеву (Льву

Нколаевичу), по Солженицыну, по Шафаревичу или по моей собственной концепции N1,

N2, N3 и т.д. Концепции — инструменты для исследования истины, а не сама истина.

Даже такой простой факт, как убийство старухи-процентщицы, не влезает в

концепцию, и Раскольников не мог объяснить Соне. почему он убил.

Транссубъективное и трансобъективное Целое не дается прямо в руки, и приходится

дополнять один неполноценный подход другим. Можно подходить к России как к

клубку демонических вихрей («Северовосток» Волошина), совокупности персонажей

Гоголя и Достоевского, стране на перекрестке культур, славянской стране (об этом

интересно писал Бердяев), стране православной,

==242

 

 

наследнице Византии с ее замахом на истинную империю истинной веры и, наконец,

как к слаборазвитой незападной стране, втянутой в процесс вестернизации. Я

попытаюсь здесь сперва показать возможности последней модели, а потом ее

ограниченность.

2. Неевропейский аршин

Когда Тютчев писал: «Умом Россию не понять», он имел в виду европейский ум и

европейский аршин. Но не менее отличаются от Запада и другие незападные страны.

Все эти страны сейчас вестернизируются, некоторые «русские» (послепетровские)

черты распространились по всему земному шару. Они довольно хорошо изучены

«социологией развития» (безо всякой мысли о России заново открывая категории

почвы, беспочвенности и т.п.). Очень многое оказалось стандартными чертами

социальной системы в процессе «диффракции»», как выразился Фред Риггс, т.е.

перехода от слабо дифференцированного традиционного общества к сильно

дифференцированному, индивидуалистическому, плюралистическому, «рыночному».

Последних глубин русского духа мы на этом пути не откроем, но кое-что станет

яснее.

В рамках социологии развития стягивание в отношения, сложившиеся в Европе в

XVII-XIX вв., называется модернизацией. Содержание модернизации примерно

совпадает с тем, что Маркс и Энгельс называли буржуазным развитием. Но

социология развития выносит за скобки различия частнокапиталистических,

государственнокапиталистических и «социалистических» форм. Подчеркивается общее:

высвобождение науки, искусства, школы из-под контроля религии, дифференциация

социальной структуры и экономики, рост удельного веса промышленности. Можно

заметить, что подобные сдвиги происходили с древнейших времен. Однако до XVI) в.

эти сдвиги были прерывистыми, местными и не сливались в единый поток. То, что

подразумевается, когда говорят о модернизации. — это ускоренный и непрерывный

процесс рационализации человеческих отношений с природой'.

Переход к Новому времени, таким образом, жестко фиксируется во времени (отсекая

Возрождение) и в пространстве: очагом модернизации признается только небольшая

группа стран (Англия, Голландия, Скандинавия, Франция). Страны, захваченные

рефеодализацией, — Германия. Италия, так же как Испания, — трактуются в качестве

«Незапада». Условность

 

==243

 

 

такого деления очевидна. Но для тех целей, для которых определение создано, оно

хорошо работает. Испанская и португальская колонизация действительно

распространяли только феодальные, средневековые европейские порядки. Цивилизация

Нового времени стала всемирной только с началом голландской, английской,

французской экспансии. Наконец, история Германии и Италии действительно

перекликалась временами скорее с развитием России или Японии, чем Англии или

Голландии. Можно заметить, что с этой точки зрения и Франция не всегда ведет

себя «по-западному». Но ни одну границу нельзя провести безупречно. По

совокупности признаков Францию от Запада невозможно отделить.

Граница между Западом и Незападом по Рейну не абсолютна, но она имеет некоторые

эвристические достоинства. Жестко очертив ядро модернизации, мы подчеркиваем

контраст между инициаторами процесса и странами, в данное время (каким бы ни

было их прошлое) воспринимающими импульс модернизации извне, странами, для

которых секуляризация сознания, разрушение святынь, распад архаических связей

между людьми выступают как вторжение чуждой идеологии. Разумеется, это не

снимает различия между зонами модернизации (Центральная Европа, Восточная

Европа, отдельные области Азии, Африки) и отдельными странами внутри каждой

зоны. Но прежде чем подойти к особенному, попытаемся рассмотреть общее.

Скомканное развитие

Одна из особенностей запоздалой модернизации —ускоренное и скомканное развитие.

Скомканным я называю такое развитие, при котором этапы не следуют друг за другом

спокойной чередой, а налезают друг на друга.

Здесь надо вспомнить мое определение прогресса, данное в речи против

реабилитации Сталина (этот текст, записанный на другой день после выступления, в

декабре 1965 г., сейчас напечатан в журнале «Знание-сила», 1990, N 5): «Что

такое прогресс? Если отбросить оценки, то реальное содержание прогресса —

дифференциация. Была амеба, дифференцировалась, возник многоклеточный организм.

Но вместе с дифференциацией пришла смерть... Таким образом, прогресс связан с

некоторыми утратами. То же самое в обществе. Примитивные коллективы удивительно

устойчивы, а цивилизации разваливались одна за другой... Всякая дифференциация,

всякий прогресс расшатывает старые

 

==244

 

 

интеграторы (объединяющие воспоминания, идеи, образы, учреждения). Если их не

обновлять, происходит то, что в древности называли падением нравов...» Возникает

полуобразованность. «Это то, что в Библии названо словом хам. Хам человек,

несколько хвативший просвещения. Настолько, чтобы не бояться нарушить табу. Но

не настолько, чтобы своим умом и опытом дойти до нравственных истин. В XX в.

хамство стало очень острой проблемой... Там, где развитие происходило особенно

быстро, в странах... торопившихся догнать и перегнать, рост хамства был особенно

грозным. Он поставил под вопрос само существование европейской цивилизации» (с.

19-20).

Внутренние противоречия прогресса подробно рассматриваются в статье «Роль

масштабов времени и пространства в моделировании исторического процесса».

Коротко говоря, после всех больших внешних перемен, великих строек и великих

ломок приходит оскомина ко всему внешнему, движение внутрь, в глубину. Это

началось очень давно. После династии Цинь, объединившей Китай и соорудившей

Великую стену, начинается сдвиг к буддизму. После стремительного расширения

Римской империи, покрывшей Средиземноморье сетью отличных дорог, центральными

проблемами становятся догматы о единосущности Сына Отцу и о неслиянном и

нераздельном единстве Бога и человека во второй ипостаси. Подобные маятниковые

движения проходят сквозь всю историю. Китайцы осознали это в терминах «инь» и

«ян». В западной культуре таких категорий нет, и Габриэль Марсель воспользовался

двумя вспомогательными глаголами — «иметь» и «быть». Впоследствии те же термины

подхватил Эрих Фромм, книга которого дважды переводилась на русский язык.

«Иметь» рационально (можно сосчитать, сколько ты имеешь); «быть» иррационально,

не делится на части, не поддается подсчету. Чрезмерная сосредоточенность на

«иметь» приводит к кризису бытия (к духовному кризису, к моральному кризису).

Чрезмерный акцент на «быть» делает человечество беззащитным перед голодом и

болезнями.

Пока прогресс шел медленно, поворот в сторону «иметь» или «быть» захватывал

несколько веков. Классическая древность расшатала архаическое бытие. Чувство

целостности бытия восстановила христианская мистика. Но крен в сторону

иррационализма не давал человечеству выйти из грязи и нищеты; началось Новое

время. Развитие пошло скорее, и зигзаги сделались мельче. За Ренессансом сразу

пошло барокко. Его иррационализм преодолен классицизмом и Просвещением.

 

==245

 

 

Сентиментализм и романтизм опять развенчивают разум, позитивизм возвращает его

на трон, декаданс и модернизм — снова свергают. Это нормальный ход развития,

невозможного без перекосов и кризисов. Покойный Сергей Маслов проверил мою схему

на истории архитектуры. Вышло, что во Франции классические периоды длинные,

романтические — короткие; в Германии — наоборот. А в России зигзаг временами

полностью смят и уступает место устойчивому, прошедшему через весь XIX век

противостоянию позитивистского западничества и романтического почвенничества.

В результате ускоренного и скомканного развития вся русская литература XIX в.

оказывается и синхронной и асинхронной европейскому развитию. Поверхностные,

подражательные явления ее синхронны Европе, глубочайшие развиваются по своей

внутренней логике, сжато повторяющей логику европейского развития за несколько

веков в своеобразной для всего Незапада «смещенной и уплотненной» форме. «Тарас

Бульба» — романтическая повесть, вызванная к жизни Вальтером Скоттом; но нельзя

свести к влиянию Гофмана «Нос» и «Шинель». Гофмановский человек прошел через

классицизм и Просвещение, отталкивается от них — гоголевский «маеор» Ковалев о

них просто не знает. Гофман любил гротеск XVII в. (Калло, например), а Гоголь

непосредственно близок XVII веку, типологически скорее «барочен», чем

романтичен. Константин Аксаков увлекся, сравнивая Гоголя с Гомером, но какая-то

первозданность, какая-то дорационалистичность, допросвещенность в Гоголе

действительно есть. Когда Достоевский написал «Бедных людей» и заставил Макара

Девушкина обидеться за Акакия Акакиевича и критиковать «Шинель», обнаружилась по

крайней мере одна вещь: то, что в гоголевском мире никому не приходили в голову

права человека и гражданина. С точки зрения европейских темпов развития третьего

сословия, а Макаре Девушкине сделан шаг от смешных буржуа Мольера к достойному

маленькому человеку Гольдсмита и Ричардсона, т.е. примерно в 100 лет. Отсюда

восторг Белинского, прочитавшего «Бедных людей», и отсюда его недоумение, а

потом негодование, когда Достоевский не захотел продолжить начатое и занялся

какими-то диковинными экспериментами.

Между тем Достоевский, автор «Бедных людей», был в то же время переводчиком

«Евгении Гранде» и, по-видимому, чувствовал, что его роман, так новаторски

выглядевший в России, по западному счету стоит рядом с «Клариссой Гар-

 

==246

 

 

лоу» (и по духу, и по своей эпистолярной форме). Русский европеец, Достоевский

(как и весь его круг) был втянут в духовную жизнь Запада, искал ответа на

вопросы, поставленные Бальзаком и еще не выросшие мз самой жизни в дореформенной

России. Не находя «реальных» бытовых персонажей и ситуаций, отвечавших его

интересам, он шаг за шагом все больше изменял реализму, с которого начал

(реализму XVIII в.), и уходил в мир призраков, созданных воображением.

Белинский этого не понял и не мог понять. Возвращение к романтизму, только что

изжитому, казалось ему бесплодным эпигонством, и великий критик со всей

свойственной ему прямотой приписал фантастику «Хозяйки» полному упадку таланта,

на который он когда-то возложил большие, к сожалению, не оправдавшиеся,

надежды'.

Еще более неожиданный смысл приобретают знакомые слова в Японии. В начале XX в.

лучшие японские писатели причисляли себя к направлению «сидзэнсюги», т.е.

натурализму. Но под европейским натурализмом японцы понимали очень широкий и

пестрый круг явлений: «Ж.-Ж. Руссо и Вордсворта, Бальзака и Золя, Флобера и

Гонкуров, Гоголя и Гюисманса, Тургенева и Гауптмана, Ибсена и Мопассана, начиная

от тех, кто призывал «Назад, к природе!», и кончая теми, кто предлагал

фиксировать впечатления»4. По-видимому, в японских глазах все европейское и

«верное природе» сливалось, как спицы в быстро движущемся колесе. Естественно,

что японский «натурализм» был чем-то совершенно несходным с европейским

натурализмом, был попыткой мирового синтеза, в сущности выходившего за рамки

европейского опыта. Этот синтез требовал времени; и, по-видимому, только в

середине XX в. (может быть, больше всего в кино) новая японская культура

достигает завершенности всемирно-исторической классики.

Развитие китайской литературы Нового времени совсем «неправильно». Литературная

и идеологическая модернизация захватывает Китай очень поздно и как-то внезапно.

Европа открывается китайскому сознанию вдруг, от классицизма до символизма.

Возникает духовный хаос, настолько невыносимый, что спасением могла показаться

простота «мыслей Мао Цзэдуна». Этот путь никак не'напоминает классические

европейские переходы от Просвещения к романтизму, от романтизма к реализму и

т.п., с развертыванием каждого «стиля» (успевшего стать стилем жизни), по

крайней

 

==247

 

 

мере в течение целого поколения, а иногда двух-трех человеческих поколений. И

некоторые эксцессы «смещенного и уплотненного» развития нельзя приписывать

глупости русских или китайцев. Это историческое несчастье.

Повторение пройденного

Западные страны модернизировались в целом, всей системой переходя от эпохи к

эпохе, успевая «просветиться» до низов, до санкюлотов, и поэтому не было

надобности повторять пройденное. И действительно, второго Просвещения во Франции

не было. Сама идея такого повторения представляется нелепой: рядом с Гюго для

Вольтера нет места. Напротив, в России было дворянское Просвещение (Радищев и

декабристы), потом разночинное («два социалистических Лессинга») и на рубеже XX

в. — неч-то вроде третьего Просвещения, захватившего национальные окраины и

городские низы (в романе М.Булгакова «Мастер и Маргарита» оно пародийно

представлено фигурами Берлиоза и Бездомного). Каждый раз новое Просвещение

сталкивалось со старой интеллигенцией, успевшей отойти от прямолинейной

идеологии модернизации к более глубоким идеям, и возникали своеобразные

конфликты, которых не знал Запад (например, спор Достоевского с Добролюбовым и

Чернышевским, споры вокруг «Вех» и т.п.).

В модернизированном анклаве происходит процесс развития, параллельный

европейскому, но он сталкивается не просто со старым косным обществом, а еще как

бы и со своим собственным прошлым, с волнами движений, возникших на периферии

общества и повторяющих заново то, что в центре уже было пройдено. Эта

фантастическая для Запада картина — реальность для России. Романтизм

Достоевского возмущал Белинского, как тень Банко, пришедшая в редакцию

«Отечественных записок», а нигилисты 60-х годов казались Достоевскому

дьявольским кошмаром именно потому, что он сам прошел через нечто подобное.

Япония в этом отношении более западная страна, чем Россия. После переворота

Мэйдзи модернизация не задержалась здесь на одном слое (подобно реформам Петра),

захватила все общество и развивалась чрезвычайно успешно. По-видимому, это

объясняется особенностью самой японской традиции, постепенным накоплением

элементов социальной динамики еще в эпоху феодализма. Можно, однако, говорить об

анклавности японского Предпросвещения XVIII в.

 

==248

 

 

Романтика крови и почвы

Третья черта процесса модернизации — это почвенный характер незападной

романтической реакции на Просвещение. В Англии и Франции романтическое движение

сохраняет универсализм Просвещения. Оно углубляется в средневековье, но не

обязательно собственное. Романтический идеал может быть найден на чужбине, на

Востоке. Просвещение не было для англичан и французов чем-то чужим, от которого

бегут к своему, родному. Скорее наоборот: западный романтик склонен бежать с

просвещенной родины. И только к востоку от Рейна положение меняется. Для

большинства немцев Просвещение пришло извне, вторглось в Германию вместе с

армиями Наполеона и его кодексом, противоречащим германскому праву; оно силой

расчищало авгиевы конюшни немецкого феодализма. И в результате возник особый

немецкий романтизм со своеобразным почвенным привкусом. Слово «почвенничество»

изобретено в России, но впервые именно в Германии возникло острое чувство

беспочвенности, разрушения национальных основ, и поиски собственной традиции

выступили в романтизме на первое место, оттеснив назад Восток, экзотику,

романтическую даль.

Гейне говорил как-то, что французский патриотизм расширяет сердце, а немецкий

его сужает. То же хочется сказать о романтизме. Западные романтики были

филэллины, незападные стали германофилами, славянофилами и т.п. Вместо знамени

борьбы за свободу чужого народа, под которым умер Байрон, они подняли каждый

свое знамя; и это знамя легко становится знаменем ксенофобии. «Французоедский»

стереотип, созданный немцами, с очень небольшими вариациями повторяется (или

изобретается заново) почвенными движениями Востока.

Особенно инвариантен набор обвинений, впервые выдвинутых против Франции. Он

просто переносится на Западную Европу в целом (включая Германию), на белую расу

в целом (включая русских) и т.д.5 Несколько более вариативна похвала собственным

добродетелям, но и в ней можно проследить общепочвеннический стандарт.

Запад всегда безнравственный, порочный, гнилой, растленный. Ему противостоит

этически полноценный немец, «верный росс» и т.п. Иногда почвенничество признает

возможным заимствование западной техники, но так, чтобы не повредить нравы.

Отсюда китайский (и японский) лозунг: «Восточная этика, западная техника».

 

==249

 

 

Если этическое превосходство сомнительно, его дополняет религиозное

превосходство. Достоевский, например, признавал, что мужики пьянствуют, лгут,

воруют, но у них остается сознание греха, способность к покаянию и очищению.

Поэтому они в конечном счете и нравственнее, не способны на такие страшные

преступления, как дисциплинированные немецкие мещане или русские интеллигенты,

потерявшие веру в Бога.

Отдаленным предшественником Достоевского был Кальдерон, любимый трагик немецких

романтиков. В «Поклонении Кресту» Кальдерон сталкивает два характера:

разбойника, который грабит, убивает, насилует, но никогда не забывает

перекреститься; и ученого монаха, своего рода протоинтеллигента средних веков,

который мухи не обидел, но усомнился в символах веры. Разбойник после некоторых

перипетий попадает в рай, интеллигент — в ад. При этом Кальдерон не считает

нужным доказывать, что сомнение в символе веры может привести к убийству или по

крайней мере создать идейную атмосферу убийства (как в «Братьях Карамазовых»»).

Это для него просто аксиома, очевидность.

Несмотря на все отличия, творчество Кальдерона и Достоевского вдохновляет одна и

та же идея, возникшая в ответ на обезбоженное научное миросозерцание. С точки

зрения границ, проведенных в данной работе, Испания такой же Незапад, как

Россия. На Западе научное мировоззрение, развиваясь рядом с религиозными

движениями и реформами, практически сживается с христианской по происхождению

этикой. На Незападе внезапно появившаяся наука сталкивается с религией,

совершенно не готовой к диалогу. Ситуация заостряется, и возникает выбор: либо

окаменевшая традиция (с заповедями), либо свобода научной мысли (без всяких

заповедей). «Если Бога нет, то все позволено». В этой обстановке всякая

интеллигентность, всякая затронутость западным свободомыслием воспринимается как

пагуба и бесовщина. Это не индивидуальное, а всемирно-историческое заблуждение,

ставшее почвой трагических коллизий в жизни и в искусстве.

Иногда индивидуальное этическое превосходство незападного челове-ка дополняется

превосходством незападных социальных систем, основанных на соборности (Россия),

или всеобщем долге перед императором (Япония), или на сельской общине. Джулиус

Ньерере, вероятно, не читал Бакунина и Герцена, но он обосновывает африканский

социализм примерно так же, как они обосновывали русский социализм.

Наконец, сухой рассудочности Запада противопоставляет-

 

К оглавлению

==250

 

 

ся эмоциональное богатство Незапада: немецкая задушевность, русская широта,

японское чувство чая* или то, что «негр думает, танцуя» (Л.С.Сенгор).

В наиболее резких и вульгарных формах почвенничества представление о Западе

доводится до уровня бесед странницы Феклуши (в «Грозе» Островского): «Все-все

неправедно», и в некотором духовном и душевном вакууме развиваются наука и

техника. Просвещенное почвенничество, напротив, понимает достоинства европейской

культуры и недостатки собственной «почвы». Идея «борьбы с Западом» уступает

тогда (как у Сенгора) идее синтеза европейского (французского) рационализма и

незападной (африканской) эмоциональности.

В просвещенном почвенничестве обнаруживается рациональное зерно почвенничества

вообще. По сути дела, почвенничество — своеобразная форма протеста против

отчуждения, которое несет с собой Новое время, против бесчеловечных сторон

общественного развития; если воспользоваться выражением современного почвенника

В.Солоухина — против отрыва людей друг от друга и от неба. Почвенничество (как

всякий романтизм) фантастично и часто реакционно; оно пытается остановить

развитие, которое остановить невозможно, и предлагает для этого негодные

средства. Но во многом почвенничество право, и оно должно быть понято в своей

истинности, а не только в своих ошибках и предрассудках.

Сила почвенничества прежде всего в критике современной цивилизации как

законченного и безусловного идеала. Достоевский сделал это с исключительной

глубиной, потому что он глядел на Европу одновременно изнутри, как европеец, и

извне, как неевропеец, чужак. Этот двойной взгляд лучше проникал в

Поделиться:





Воспользуйтесь поиском по сайту:



©2015 - 2024 megalektsii.ru Все авторские права принадлежат авторам лекционных материалов. Обратная связь с нами...